Беньи тоже был здесь. Он бродил бледный и сосредоточенный и просил гостей отломить кусочек хлеба и плеснуть каплю из бокала в миску, которую он прижимал к груди. Когда миска наполнилась, он вышел во двор, где, несмотря на ледяной ветер, собрались любопытные, чтобы понаблюдать за событиями на почтительном расстоянии. Из окна гостям было видно, как брат невесты стоит в коротковатых брюках, хлопающих его по лодыжкам, и раздает хлеб и вино беднякам гетто.
И те, кому хватило ума устыдиться, устыдились.
Остальные танцевали под граммофон.
Регина не устыдилась. Она физически не способна была стыдиться за своего брата.
Председатель потом сказал жене, что устроил Беньи место в «санатории» на Весола. Может быть, временное пребывание в пансионате заставит его угомониться, умиротворит его. Регина спросила мужа, может ли она верить его обещанию. Он ответил: если такая малость сделает его обожаемую жену счастливой, то он готов и на большее.
~~~
После шести месяцев жизни в колонии на Францисканской семейству Шульцев наконец отвели собственное жилище. Оно располагалось через пару кварталов, на Сульцфельдерштрассе, или Бжезинской, как эта улица называлась по-польски. В двухкомнатной квартире уже жили две семьи. В комнате со стороны двора — молодые муж и жена, оба рабочие, с маленькой девочкой с длинными косичками; девочку звали Эмели, она всегда молчала и только задирала голову, когда встречалась с кем-нибудь в прихожей; в большой комнате со стороны улицы — торговец красками Ример с женой, тоже приехавшие из Праги.
По совету доктора Шульца, проблему решили так: он сам, Мартин и Йосель спали на раскладном диване в комнате Римеров, а Вера с матерью обосновались на кухне.
К кухне примыкала каморка, которую раньше использовали как кладовку или гардероб. В каморку вели две двери: из кухни — такая низенькая, что приходилось нагибаться, чтобы пройти в нее, и из прихожей — узкая, похожая на дверь обычного гардероба.
В каморке под потолком был вентиляционный люк, открывавшийся при помощи шеста. При открытом люке можно было держать обе двери закрытыми — в каморку проникал свет.
В этой-то комнатушке и поселили Маман. Вера каждый день относила ей еду на подносе; еще там были бадья и эмалированный тазик, который она могла использовать в качестве ночного горшка. В каморке было так тесно, что, если Маман хотелось поспать с закрытой дверью, ей приходилось сидеть, прижавшись спиной к стене и подтянув колени к груди.
И Маман сидела в своей комнате. Она очень мало ела; она бы не ела совсем, если бы Вера или Мартин не запихивали еду ей в рот и не заставляли глотать.
Арношт пытался использовать свои связи, чтобы устроить Маман в стационар — сначала в больницу на Лагевницвой, потом в «специальную клинику» на Весола, но был вынужден отступиться. В гетто, где все так или иначе были больны, на пребывание в больнице могли рассчитывать di privilizherte и избранные, Арношту Шульцу такое благо было не по чину, ибо он был пришлым евреем.
Но он день за днем прилагал усилия, чтобы добиться своего.
Вместе с доктором Венегером из Берлина, с которым он до войны переписывался по некоторым научным вопросам, доктор Шульц к весне 1942 года разработал методику подкожных инъекций растворов соли и сахара; раствор готовили из отвара картофельной кожуры, остававшейся на фабричных кухнях.
Картофельная кожура — shobechts — была в гетто предметом вожделения; очистки делились на «толстые» и «тонкие» и продавались в двух- или пятикилограммовых мешках всем, у кого были связи в администрации, а уж эти личности, разумеется, умели продать драгоценные мешки на черном рынке впятеро дороже. Торговля картофельными очистками в конце концов приобрела такой размах, что председатель потребовал выписывать на кожуру рецепты, как на молоко и молочные продукты. Таким-то образом доктор Шульц с доктором Венегером и добывали очистки. Они просто выписывали рецепты друг другу.
И однажды староста обратил внимание на низенького, но удивительно сообразительного врача из Праги. Произнося в феврале 1942 года речь перед руководителями гетто, Румковский прямо объявил гениальное изобретение пражского доктора Шульца по использованию кухонных отходов прекрасным примером того, как находчивость и способность изыскать пути повторного использования ресурсов помогает решать острейшие проблемы.
Но вся эта затея с картофельными очистками была ради Маман.
Каждое утро перед уходом в больницу он заливал собственноручно приготовленный раствор в капельницу, которую Мартин соорудил из старой вешалки, и вставлял наконечник резиновой трубочки, тянущейся от мешочка с раствором, в вену на руке Маман.
Питательный раствор поступал внутривенно.
Вера описывает в дневнике, что тело матери сотрясалось и обильный зловонный пот пробивался через поры, отчего лицо делалось опухшим и красным. Но несмотря на побочные эффекты, только так Маман могла набрать немного прежней жизненной силы. В иные дни она бывала твердо уверена, что никогда не покидала их старую квартиру на Манесовой улице. Как-то вечером она поделилась с Верой своими подозрениями о том, что в их квартире спрятались нацисты; по ночам, когда все спят, они строчат на Вериной печатной машинке секретные депеши в Берлин.
Из-за этой машинки мать и дочь поссорились еще перед отъездом из Праги. Вера настаивала на том, чтобы взять ее с собой, потому что знала: рано или поздно ей придется искать работу. Маман отказывалась:
— Ты в своем уме? Она же весит килограммов пятнадцать!
Были ли теперь слова Маман слабой попыткой отомстить за то, что ей пришлось сдаться?
Но Вера, сидя с матерью в ее каморке, тоже отчетливо слышала пощелкивание молоточков, ударявших по тонкому валику. Однажды она взглянула на потолок и увидела, как ком тараканов, огромный, будто осиное гнездо, карабкается через вентиляционное отверстие, и тараканы один за другим падают на пол — щелк, щелк, щелк; щелканье напоминало удары молоточков по узкому валику машинки…
Как раз в это время власти ввели принудительное затемнение.
Каждый вечер Мартин или Йосель залезали наверх и закрывали кухонное окно куском железа, чтобы из-под него не просачивался свет. Но люк под потолком в каморке Маман дети закрывать не решались, несмотря на лезших этим путем насекомых. При закрытой двери свет, лившийся в открытый люк, был единственным попадавшим в каморку светом.
Так они сидели все вместе в грязной нетопленой кухне в чужом польском городе и прислушивались к отдаленным звукам; Иосель говорил, что это самолеты союзников летят бомбить Германию, а Маман шептала из темноты своей каморки, что уверена — союзники уже близко, и когда она в следующий раз выйдет в булочную на углу купить свежие rohliky, ненавистных нацистов уже выдворят из Праги.
Знаю. Мама с папой предупреждали, что брать с собой пишущую машинку глупо. Но я бы не смирилась с тем, чтобы выложить 150 крон за работающую портативную машинку — и потом оставить ее „на хранение“. Это все равно что вручить ее немцам.
Наверняка там, куда мы едем, нужны секретари. Это же Лодзь, объяснял нам Мартин, немецкий город.
Как же я была права! и как ошибалась!
В здешнем секретариате, естественно, печатают на польских машинках, получи я здесь работу — я бы выглядела круглой идиоткой. На здешних клавиатурах нет немецких букв; вместо немецкой е — польская ę или q, или Ł вместо нормальной L.
С устной речью, кажется, еще хуже. Жить здесь — все равно что жить в пчелином улье. Везде говорят по-польски, на идише, на иврите. Единственный язык, на котором не говорят, — немецкий. Это язык оккупантов, врагов.
Говорящий по-чешски или по-немецки здесь в изоляции; он понятия не имеет, о чем говорят окружающие. Я чувствую себя человеком, не умеющим ни читать, ни писать».
Начало 1942 года. Акции по переселению, как называли депортации, в разгаре.
Страх перед бедственным положением, в котором они оказались, перешел у многих немецких евреев в ноющий ужас перед будущим. Ходили слухи, что западные евреи теперь тоже в депортационных списках, что казалось многим совершенным абсурдом. Неужели испытания никогда не кончатся?
Той зимой было так холодно, что Мартину приходилось вырубать лед из колодца, чтобы принести в дом воды. Вера, стоя на четвереньках, пыталась отскрести хотя бы самую страшную грязь, но от ледяной воды руки опухали и немели, а на суставы было страшно смотреть. Белье сушили на веревке, протянутой от дымовой трубы к ручке двери, ведущей в каморку Маман, но оно сохло с трудом, и сколько жильцы ни топили, они все равно промерзали до костей.
Но хуже, чем холод и сырость, был голод, превращавший жизнь в ежедневную пытку. Кожа на животе, вокруг суставов рук и ступней распухла, стала водянистой и тонкой, из-за постоянной слабости руки и ноги казались свинцовыми. После нескольких дней на одном супе, вонявшем аммиаком, усталость переходила в головокружение, а головокружение — в своего рода манию. Ежечасно, ежеминутно Вера думала только о еде. Ей представлялся только что выпеченный хлеб, который Маман иногда приносила домой по утрам, с твердой, хрустящей, душистой корочкой и такой свежий, что, когда его разломишь, он оставался в ладонях горячим; или приготовленная на пару восхитительная, пахнущая чесноком говядина, которую их домработница подавала по воскресеньям с картофельными кнедликами — она сама вымешивала тесто и варила их в огромной кастрюле, а потом подавала на стол истекающими горячим маслом; или о настоящих palačinkach, которыми балуют детей, когда они возвращаются из школы, — с вареньем и взбитыми сливками; или блюдо, на котором тесно cukrovinkam — ванильным и ореховым печеньицам в виде шариков и крендельков, их всегда пекли на Хануку. Фантазии эти ни в коей мере не притупляли муки Веры, наоборот — голодный зверь в ее внутренностях приходил в еще большее неистовство. К тому же Арношт неукоснительно требовал: все, что они имели съедобного, как бы мало ни было его количество, следовало отдавать Маман.