Он постоянно говорил с Верой и ее братьями о Маман.
Говорить о Маман стало способом избежать разговоров о голоде. Наконец эти разговоры сделались единственным способом приглушить боль собственных тел — бесконечно говорить и думать о ком-нибудь, кто страдает и голодает еще больше.
Обессиленная, измотанная бессонницей, изголодавшаяся, Вера, как и тысячи других рабочих, ежедневно отправлялась в путь по глубоким грязным колеям, проложенным в снегу посреди улицы.
Ковровая мастерская, где она служила «польским» секретарем, располагалась в переулке возле улицы Якуба. Должно быть, до окончательного закрытия гетто там был молочный магазин или что-то подобное — отпечатки больших витринных букв еще виднелись на серой отделке (хотя саму витрину ликвидировали): «Mleko» — гласили слегка наклонные буквы «с тенью» над тремя глубокими магазинными окнами, внешние стекла которых были разбиты, а внутренние тщательно заклеены затемняющей бумагой.
Слабым утешением во всех скорбях было то, что ее навыки машинистки все же пригодились. Вера сидела не за ткацким станком, а в отведенной ей маленькой кабинке, или, скорее, пенале, возле кабинета директора Мошковского; там она целыми днями печатала длинные списки материалов и счета, выставляемые Centraler Arbeits-Ressort’ом, которые господин Мошковский подписывал в конце смены.
На расстоянии руки от открытой конторки вытянулись до потолка три рамы с основой, а на длинных лавках сидели в ряд ткачи и ткачихи — попарно или группами по четыре человека. Бригадира звали Гросс; как надсмотрщик на римской галере, он расхаживал по помещению и задавал ритм, со стуком опуская палку на раму, и кругом-кругом-кругом летали руки ткачих; работницы протаскивали челнок или до бесконечности нажимали на педаль, чтобы пропустить уток на новый ряд:
«Подать, принять, нажать».
Воздух стоячий и кислый от мелкого мусора.
Противная влажная пыль тошнотворным толстым носком затыкала горло, из-за нее опухала глотка, а пыль забивалась в нос и уши.
Хотя Вера и сидела под защитой своей загородки, она едва решалась дышать, боясь втянуть в легкие эту кислую грязную пыль. Каково же было рабочим! Но рабочие в гетто были не более чем движениями, которые они совершали, — просто руки и ноги, по десять часов в день без устали нажимающие на педаль, словно сама жизнь зависела от того, чтобы удержать бешеный темп, который в нормальных условиях не выдержал бы ни один человек.
В двенадцать в окошечке возле ателье на Якуба выдавали Mittagessen. Окошко не было настоящим окном — просто окошко цокольного этажа в обычном доходном доме. Из окна высовывалась еле видная рука, чтобы налить супа в подставленную миску или кружку.
По два половника получали доверенные лица, то есть знакомые или родственники сидевшей в окошке раздатчицы. Один половник — все остальные, в том числе Вера. Сверх того она получала, предъявив талон на обед, ломтик сухого темного хлеба без маргарина. Супа всегда приходилось ждать. Рабочие из ателье на Якуба, 12, шившего униформу, обслуживались первыми. Они имели суповые привилегии, так как шили на немецкую армию.
Стоя в очереди и дожидаясь, когда pani Wydzielaczka дотянется половником и до ее миски, Вера осознала наконец, что в гетто происходят депортации. Она поняла это, когда одна из ткачих, которой предстояло «оставить их», всех удивила: торжественно обошла работников и с каждым попрощалась за руку; господин Мошковский и бригадир, господин Гросс, а также двое полицейских из Wirtschaftspolizei, наблюдавших, чтобы ничего не украли, смотрели по сторонам или в землю, красные от стыда. Знать, что имеешь в гетто работу и жилье как бы из милости, — это одно; демонстрировать это всем подряд — совершенно другое.
Через день после этого поляки-рабочие, муж с женой, жившие в соседней с Шульцами комнате, исчезли. Когда Вера февральским вечером вернулась с предприятия господина Мошковского, в прихожей стояла совершенно другая семья, но с почти такой же дочкой — у нее тоже были косички и взгляд, упертый в пол. Вера хотела спросить, не знает ли она, что случилось с Эмели — словно их сходство могло означать, что одна девочка знает что-нибудь о другой.
Но откуда ей знать, что произошло? В такие времена люди заботятся только о том, чтобы миска была полной, и лучше, чтобы в нее влили два половника супа; и чтобы тонкого ломтика хлеба, выданного на прокорм, хватило на час или два — а потом страшные голодные спазмы начнутся снова.
Бывали вечера, когда Вера едва могла пошевелиться, когда чашки и тарелки летели у нее из рук, словно руки превратились в два бессильных предмета.
Мартин и Йосель помогали ей отскребать пол на кухне, который всегда казался ей заросшим грязью. Они вместе стирали и развешивали одежду.
Но боль все равно сидела внутри. Суставы словно охватило какое-то замораживающее онемение, и от этого каждую косточку ломит и скручивает. По ночам она чувствовала, как скелет превращается в ледяную глыбу, тело боли — внутри того, что еще оставалось ее собственным телом; из-за этого мысли принимали направление совершенно ненужное и устремлялись в Марысин, где Эмели, ее родители и тысячи других людей брели по снегу с торопливо связанными узлами и мешками за спиной или на поясе.
Куда? Никто не знал.
~~~
Акция по переселению продолжалась.
В феврале председателя снова вызвали в администрацию и сообщили, что отсрочка истекла и гетто должны покинуть еще десять тысяч евреев.
Его комиссия по переселению теперь занималась списками круглые сутки. За февраль удалось собрать чуть больше десятка транспортов, но для требуемой квоты этого было недостаточно. По данным немецкой администрации, в феврале гетто покинули «всего» 7025 евреев против 10 000, о которых шла речь первоначально.
Власти выразили большое недовольство такой медлительностью и перенесли остатки февральской квоты на март, так что председатель к первому апреля, помимо плановой высылки десяти тысяч евреев, получил приказ обеспечить три особых эшелона для неполных трех тысяч.
Неудовольствие властей имело и другое выражение.
Из Радогоща пришли тревожные сообщения: у депортируемых отбирают багаж еще до того, как они окажутся в поезде. Строптивых немецкие часовые избивали до крови и загоняли в вагоны силой.
Не была ли тогда эта затея с четко определенным количеством депортируемых камуфляжем, хитростью, придуманной для того, чтобы люди добровольно отправлялись на сборные пункты?
Депортации в феврале-марте 1942 года к тому же совпали с самыми жуткими холодами, которые когда-либо видело гетто. На сборных пунктах от мороза трескались печные трубы, и людям приходилось спать на полу в одежде. На второй неделе марта над северо-востоком Европы разразилась страшная непогода с непроглядными снегопадами и холодом. За эту неделю девять человек в бывшей школе на Млынарской замерзли насмерть в ожидании депортационного поезда, который так и не пришел. Те же открытые грузовики, что до этого курсировали между станцией Радогощ и площадью Балут с багажом, отнятым у депортируемых, ехали теперь назад с полными кузовами трупов.
Иногда решения о переселении пересматривались.
Человек, желавший обжаловать решение, должен был в течение пяти дней после получения извещения о депортации подать в комиссию прошение. Чтобы решение было благоприятным, прошение следовало сопроводить документами от работодателя, свидетельствовавшими, что податель заявления имеет работу и его трудовой вклад удовлетворителен. Такое свидетельство можно было купить в гетто за пару марок. Следовало также оплатить услуги переписчика, составлявшего прошение в соответствии со стандартными образцами.
Это объясняет неуклюжий канцелярский стиль некоторых заявлений:
В комиссию по переселению — кас. Распоряжения о высылке № VII/211–23
Глубокоуважаемая комиссия по переселению,
Настоящим нижайше прошу отсрочить отправку из гетто меня, моей жены Зоры и четырех моих детей, а также моей матери, госпожи Либкович, вдовы шофера Павла Либковича. Я специалист-электрик, моя жена Зора работает шляпницей в Resort’e № 14 на Бжезинской улице. Господин resort-laiter Векль очень доволен ею как добросовестной и опытной работницей; наша семья никогда не преступала закон, мы честно зарабатывали свой хлеб, поэтому сообщение о высылке поразило меня и мою семью словно громом. Я несколько раз слышал, как наш презес говорил, что трудовая книжка и содержание дома в чистоте и порядке — наилучшая гарантия спокойствия, и не могу понять, почему теперь наказывают простых честных рабочих.
Почтительнейше благодарю за уделенное моей просьбе время и прошу господ — членов комиссии по переселению проявить милосердие и пощадить меня и мою жену, равно как и мою мать, которая проработала всю свою жизнь, а теперь у нее болят ноги, она слаба и не сможет выдержать дорогу.
В марте нагрузка на комиссию по переселению стала так велика, что члены комиссии вынуждены были переехать в более просторное помещение на Рыбной улице. Чтобы обработать все заявления, число секретарей и делопроизводителей увеличили с четырех до почти двадцати. На работу приняли даже телефониста, главной обязанностью которого было отвечать на вопросы немецкой администрации гетто. Каждый день к восьми утра — времени, когда открывалась контора комиссии, — очередь из сотни с лишним заявителей, так называемых petenter, уже ждала, когда можно будет подойти к окошечку.
Иногда, в особо трудных случаях, Шломо Герцберг принимал соискателя лично. В гетто для этого существовало специальное выражение: говорили, что тноима не избежать, если не научишься целовать Герцберга.
Тноимом, брачным договором, называли отпечатанные на машинке формуляры, которые комиссия по переселению рассылала тем, на кого пал выбор; в формулярах указывались дата и время, в которое депортируемые должны были явиться на сборный пункт. Герцберг мог при необходимости отложить время отъезда. Но цена такой отсрочки была высока. За право оставаться в гетто неограниченное время цена была еще выше, и сумму следовало выплачивать наличными.