— Попробуй, — сказал Белка, заметив, что Адам заколебался. Одновременно он выставил смятые газетные листы так, что их мог заметить любой часовой на перроне, и Адам сделал то, что сделал бы в такой ситуации всякий: постарался как можно скорее сунуть их под одежду.
Солнце взошло и теперь висело над горизонтом низко, рукой подать — трепещущий красный горячий шар над серой облезлой равниной Марысина с редкими рядами лачуг и поросших травой погребов. Уже стоял май, но по ночам все еще было холодно. Нити ночного тумана задерживались в низинах, куда не доставал свет. И листья пока не появились на деревьях и кустах, покрытых серой цементной пылью, которая теперь окрашивала даже небо.
Но у солнца была сила. Он чувствовал, как оно жжет щеку. Обернувшись, он увидел, как свет лезвием ножа стекает с кладбищенской стены. Глаз резали блики — с середины гофрированной крыши, от обломков гравия на дороге, по которой он шел, от бутылочного стекла, которое кто-то приварил на верхушку ограды, окружавший działkę — разросшиеся ягодные кусты за железной калиткой с проржавевшим до дыр замком. Адам медленно прошел вдоль кладбищенской стены, мимо Зеленого дома, спустился на полкилометра по склону и наконец оказался возле садового хозяйства Фельдмана. Из жестяной трубы, торчащей из стены дома, поднимался жидкий дымок. Из дома доносился живительный аромат жареного. Адам постучал, шагнул на перевернутый ящик, служивший ступенькой, и толкнул дверь.
Дом состоял из одной большой комнаты, загроможденной от пола до потолка столом и секретером с крышкой и ящиками, полными счетов и старых бухгалтерских книг, пестрые некогда обложки которых выцвели и разбухли от влажности. А на них, в свою очередь, — шеренги чучел животных: глухари и тетерева распустили хвосты, куница приготовилась спрыгнуть с пенька, опустила нос, словно учуяла добычу где-то внизу, между далекими трещинами в полу.
Юзеф Фельдман оказался невысоким, метра полтора ростом; к тому же он почти терялся в толстом, побитом молью суконном пальто. Но взгляд из глубин пальто был неожиданно пристальным и острым, а вопросом «Вы кто?» хозяин словно набросил петлю на Адама, который как раз пытался открыть дверь.
— Господин Фельдман? — неуверенно спросил Адам, не решаясь открыть дверь шире.
Не входя в дом, он расстегнул ремень и остался стоять на пороге, одной рукой придерживая штаны, а в другой зажав контрабандный номер «Лицманштадтер Цайтунг».
Фельдман, стоявший возле маленького примуса и готовивший еду, ни на секунду не сводил взгляда с его лица.
— Жепин? — сказал он, когда Адам назвался. — Я знаю только одного Жепина, и его зовут Лайб.
Он произнес это имя так, словно выругался. Адам смутился, сам не зная почему.
— Лайб — мой дядя, — только и сказал он.
Запах жареной колбасы внезапно сбивает его с ног. Адам хочет сесть, но продолжает стоять — он не видит, на что в этом бардаке можно сесть. Фельдман бросает быстрый взгляд на газету, которую принес ему Адам, потом складывает ее листы и заталкивает, словно пакет, в щель между полками картотеки.
У дальней стены низенькой теплицы стоит что-то, что Адам сначала принял за большое немытое окно; теперь он видит, что это стеклянные ящички и бутыли разной формы и размера, нагроможденные друг на друга и составленные вместе как стеклянный книжный шкаф, от земли до крыши. Некоторые ящики заполнены гравием или песком и высохшими растениями, некоторые пустые. Адам стоит, уставившись на эту непонятную стеклянную стену, и вдруг в ней загорается огонь. Откуда-то из глубин лабиринта тускло отражающих друг друга стеклянных пластин пробивается иголочное острие света, оно ширится и рвется наружу, словно пылающее солнце — свет внезапно режет глаза, и окружающие предметы моментально расплываются.
Это солнце поднялось с той стороны теплицы.
— Ты, наверное, голодный, — говорит ему Фельдман и указывает в угол: на полулежит матрас и старая попона. — Садись…
Когда Адам садится, свет вставшего солнца снова сменяется тенью, и стеклянная стена выглядит уже не так внушительно: собрание заросших чем-то зеленым аквариумов, дно которых покрыто сероватой грязью, а стенки белесые от сухой пыли.
Потом Фельдман расскажет, как в юности бродил по мазурским лесам с сачком, портфелем и разными склянками: он твердо решил исследовать, где что растет в краю озер. И как ширился этот интерес, когда в начале тридцатых годов он начал экспериментировать с разными воздушными и обогревательными приспособлениями, желая воссоздать в миниатюре и другие существующие на земле биотопы: бразильские джунгли, иссушенный пейзаж пустыни, пространства степи и прерии.
— У меня тогда крепко засело в голове — вот бы взять и самому, своими руками смоделировать все пейзажи, какие только есть в мире. Но потом началась война, оккупация, я, так сказать, все свое унес с собой — и вот оно здесь.
Фельдман выкладывает прожарившуюся колбасу на тарелку и начинает резать ее на маленькие кусочки. В голове Адама происходят сложные вычисления. Может статься, что на его тарелке окажется пятьдесят, нет — почти шестьдесят граммов колбасы? Как долго он сможет удержать колбасу в желудке? Десять, двенадцать часов?
Это зависит от того, как быстро он станет есть.
Сидя рядом с Фельдманом у огня, Адам замечает, что Фельдман гораздо моложе, чем ему сначала показалось. В темном лице скрыты складки светлой кожи, словно обветренная шкура — всего лишь маска, крепко прижатая к лицу. Взгляд из глубин этого другого лица мальчишески светлый, неиспуганный и какой-то странно оценивающий. Адам потом скажет: Фельдман смотрит на людей так, словно снимает мерку перед тем, как вырыть им могилу. Именно так Фельдман смотрит сейчас на Адама.
— Был один, раньше он приносил газеты. Ты не знаешь, что с ним случилось?
Адам жует колбасу; ничего не говорит.
— Жепин? — произносит Фельдман, словно пробуя имя на вкус. Адам продолжает жевать. — Странно, что Лайб сделал посыльным одного из своих. На какой крючок он тебя поймал?
Адам отворачивается и говорит:
— Один парень по фамилии Белка попросил, больше я ничего не знаю.
Фельдман продолжает смотреть на него, словно ждет, что раз Адам начал наконец говорить, то скажет еще что-нибудь. Не дождавшись, он отворачивается со вздохом, который отзывается, кажется, во всем теле, вытягивает из рукава пальто поразительно длинную руку и принимается ворошить поленья, отчего огонь в печи выстреливает вверх, вздымая вихрь искр.
Адам сидит и жует до тех пор, пока колбаса не кончается. Когда тарелка пустеет, он понимает, что пора сказать «спасибо» и уходить.
— Заходи еще, — отвечает Фельдман, но таким голосом и с такой интонацией, словно внезапно потерял весь интерес к Адаму и контрабанде, которую тот принес.
Едва Адам вышел на улицу, под необычайно яркое и горячее полуденное солнце, как увидел: из сборного лагеря на Млынарской ведут первую колонну депортированных.
Шедшим в колонне выдали новые, фабричного производства trepki; удобные башмаки поднимают тучу густейшей дорожной пыли, которая окутывает идущих белесым, как известь, покрывалом, медленно оседающим позади усердно топающих ног. Слева от колонны размеренно шагают пятеро полицейских. Время от времени кто-нибудь из них подает короткие рубленые команды, чтобы указать направление марша. «Прямо!» или «Направо!» Других звуков не слышно. Мужчины тянутся мимо, в новых деревянных башмаках, с чемоданами и саквояжами, с матрасами, с одеялами, обернутыми вокруг пояса или навьюченными на плечи, и никто из них не делает ни малейшего движения, чтобы обернуться и посмотреть на Адама. Он тоже не оборачивается им вслед. Они движутся в двух разных мирах.
Но имя дяди Лайба возвращается, словно сверлящая зубная боль. Адам понимает, что отец прав: он должен радоваться, что у него есть работа. Но он не может отделаться от мысли: свободное рабочее место на Радогоще вряд ли появилось случайно. Почему из всех мест, что есть в гетто, дядя Лайб предложил ему именно это? И почему из всех людей, которых он знал и с которыми свел знакомство, именно Белка вынырнул из зазора между товарными вагонами? Что, если ему доверили задание, первоначально предназначенное кому-то другому? Кто в таком случае этот другой и что с ним случилось?
Когда Адам оборачивается, колонна уже прошла; только известково-белое облако пыли, словно редкий слой порошка, еще висит в воздухе над залитым солнцем горизонтом. Солнечный диск поднялся высоко. Жара раскаляет песок, и гравий, и камни, они обжигают ноги. У Адама Жепина в желудке колбаса. Он решает ни о чем больше не думать.
~~~
Все начиналось как игра. Он говорил: закрой глаза, представь себе, что я не я, а кто-то другой. И Регина смеялась своим светлым смехом и говорила, что он не снизойдет до нее. Ведь он — сам председатель. Им восхищается все гетто. Но он был настойчив. Закрой глаза, говорил он, и, когда она наконец закрывала глаза, он клал ладонь ей на колено и медленно скользил пальцами по внутренней поверхности ее бедра.
Любовь может быть и такой.
Он понимал, что ей отвратительно его пожилое обрюзглое тело, стариковский запашок, который источали его волосы и кожа. Избавляя ее от необходимости ощущать все это рядом с собой, он в награду чувствовал, как раздувается, как становится влажным и горячим ее влагалище под его короткими, опасливо мнущими пальцами.
Кого же она видела за веками закрытых глаз?
Рассказ о лжи можно писать и так.
Жителям гетто он объявил: я не говорил того, что сказал, и все, что произошло, не происходило. И слушавшие поверили ему — ведь он был председателем, и не так много осталось людей, которых можно было слушать и которым можно было верить.
Обезумевшим женщинам из Пабянице и Бялой-Подляски он сказал, будто «высшие сферы» гарантировали ему, что с их мужьями все будет хорошо; и он от имени женщин вмешается и проследит за тем, чтобы их детей немедленно привезли в Лодзь.