Отдайте мне ваших детей! — страница 47 из 97

знак?

Сташек понимал, что это опасно, но не удержался и подошел к стене. В тот миг, когда он наклонился над кирпичом, чья-то рука схватила его за горло, а удар кулака заставил опуститься на колени. За спиной тяжело дышал человек с гнилыми зубами; кепку нападавший натянул так низко, что она почти закрывала глаза. Из-за его спины вынырнули другие люди, которые стали рвать и дергать на Сташеке одежду и тащить у него из карманов штанов и пиджака съестное. Он поднял ладони, чтобы защитить лицо, но сквозь пальцы увидел только, что пораженный ужасом бутылочный мальчик стоит под небом, ставшим вдруг огромным и неестественно красным.


Так и предательство обрело отчетливый образ.

Ужаснее всего было возвращаться в изорванном теперь в клочья новом костюме и ограбленным: после коронации короля столкнули в сточную канаву.

Регина подготовила доказательную базу. Перед господином презесом легли рисунки и картинки, которые Сташек так тщательно прятал. Регина также отдала председателю ручки и блокнот для рисования, пояснив: тот, кто на досуге рисует немцев, не вполне чужд тому, чтобы принимать от них секретные приказы. Не только через Гертлера, который уже проявил болезненный, по ее мнению, интерес к мальчику, но и от всех, кто состоит у Гертлера на жалованье: Миллера, Клигера и Райнгольда. Они поняли, что мальчик — слабое место презеса, и намереваются подобраться к нему, портя сына.

Все это излилось из нее так быстро, что она едва успевала переводить дыхание между словами; председатель пролистал блокнот, заложил одну картинку и показал ее Сташеку.

— Что это? — спросил он.

На рисунке был изображен мальчик, несущий на плечах деревянный крест. Крест походил на вагу марионетки — с той разницей, что он лежал непосредственно на плечах и веревочки свисали вниз, отягощенные сотней пузырьков, склянок и банок. На рисунке был бутылочный мальчик. Но Сташек не мог сказать это председателю. Не мог он и повторить слова бутылочного мальчика — что тот тоже сын председателя. С минуту он обдумывал, не сказать ли, что это тот, другой Сташек, но потом сказал только, что хотел нарисовать манекен. Председатель, разумеется, сразу раскусил его.

— Ах ты наглец, — проговорил он и втащил мальчика в другую комнату; там он, даже не закрыв за собой дверь, выдернул из брюк ремень и принялся хлестать Сташека, прежде чем тот успел перегнуться через спинку кресла.

Председатель все бил и бил, как всегда; Сташек вопил и сопротивлялся. Потом он схватил наказующую руку презеса и прижал к своему залитому слезами лицу — он знал, что председатель хочет этого. Так как ремень больше не поддерживал брюки председателя, они соскользнули, и Сташек увидел, как в кальсонах раздулся и затвердел член, и когда председатель взял его за руку, он поднес набухающую головку пениса к своему лицу и стал водить по нему рукой вверх-вниз, как учил председатель.

Когда он обернулся, в полуоткрытых дверях стояла, глядя на них, Регина. В мутном буром свете из дворовой шахты ее лицо было бледным и опухшим, с неясными чертами. Она ничего не сказала (просто смотрела и терла рукой щеку, словно там что-то прилипло, чесалось и она никак не могла это стереть). В следующий миг ее уже не было.

~~~

Всю неделю его продержали взаперти привязанным к кровати в комнате, которая была как одна гигантская душегубка.

По ночам птицы влетали со двора и сыпали сухие перья ему на лицо. Утром приходила Регина — проверить, крепко ли привязаны его руки и ноги. Он кричал, вопил, что его рот полон крови и перьев, но она не слушала, только слегка наклонялась над ним и говорила, что все это — для его же блага. Потом она выходила, запирала дверь, и с ним оставались только страшные птицы, тени которых ползали по серо-голубым стенам, словно насекомые.

Только к вечеру свет в дворовой шахте угас настолько, что отсвет пламени с деревообрабатывающей фабрики снова заставил комнату выйти из удушающей тени. Госпожа Кожмар принесла поднос, ойкая и причитая по поводу положения молодого пана Румковского; она немного ослабила веревки, и мальчик смог поесть.

Потом говорили, что это был «коварный» поджог.

Двое полицейских, которые несли в ту ночь пожарную вахту, ничего не заметили, хотя прошли мимо тогда уже горевшего здания бывшей больницы несколько раз. Только под утро один из них что-то заподозрил. В парке лежал тонкий слой сухого снега, на штабелях дров у входа тоже лежал снег. Полицейские заметили, что слой снега на поленнице отступил назад, и услышали, как талая вода капает и журчит, словно «в разгар трескучих морозов вдруг настала весна». Тут только они посмотрели вверх и увидели дым, который «тучей» поднимался из трещин в заложенных кирпичом окнах больницы. Одному из полицейских удалось добыть топор; они сбили замок, оба железных засова, державших половинки входной двери, — и освобожденное море огня вырвалось наружу.

Двадцать четыре часа на фабрике бушевало пламя. Все это время люди беспрестанно бегали на квартиру председателя с докладами и за новыми указаниями.

Сташек прильнул ухом к стене и слушал, как комендант Кауфманн отдает подчиненным приказы. Еще Кауфманн говорил по телефону со своими «польскими» коллегами из Лицманштадта. Им он докладывал, что близлежащие дома и постройки, в том числе дровяные склады, тоже загорелись, и еврейские пожарные не смогут погасить огонь, если им не дадут доступа к гидранту, который находится в двадцати пяти метрах от границы гетто, на арийской территории. Нельзя ли отдать приказ о разрешении воспользоваться гидрантом?

Через полчаса поступило сообщение. Разрешение было получено.

Еще через полчаса разобрали деревянные заграждения и баррикады с колючей проволокой вдоль Вольборской улицы, и сразу после этого среди сотен dygnitarzy, собравшихся в квартире председателя, волной прокатилось:

«Немцы тоже тушат пожар!»

Сташек видел, как немецкие пожарные в щепки разрубили ломами и пожарными топориками горящие двери и повели целую армию пожарных под балками, которые падали, осыпая их дождем искр. В первый раз за почти четыре года границы гетто открылись, и немецкие, польские и еврейские пожарные сражались бок о бок.


Постепенно причины пожара выяснились. После сентябрьской акции больницу переделали в деревообрабатывающую фабрику, бывшую одновременно мебельной, но никому и в голову не пришло, что больничный лифт вряд ли можно использовать в качестве грузового, не подновив пожарную систему. Из-за перегрузок произошел разрыв кабеля — и от одной искры сгорела вся фабрика.

От фабрики огонь распространился на склады, где три с половиной тысячи только что произведенных детских кроваток ждали отправки в Рейх. Главный пожарный Лицманштадта потом признавался: если бы не своевременное вмешательство еврейских пожарных, в огне погибли бы не только ветхие деревянные постройки гетто, но и жизненно важные гражданские и военные сооружения города, и ущерб исчислялся бы миллионами марок. Через два месяца на церемонии в Доме культуры оставшимся в живых пожарным вручили особую медаль (лицо председателя в профиль на фоне стилизованного изображения самого высокого моста); произнося речь, председатель упомянул каждого пожарного, участвовавшего в спасении гетто:


«Бог Израиля продолжает посылать своему народу новые испытания. Кто-то пережил эти испытания, кто-то погиб… Так будут испытаны все евреи в гетто; и только достойные доживут до дня, когда Иерусалимский храм восстанет из руин!»

~~~

Сташеку нравилось бывать с людьми, которые по торжественным дням собирались в доме председателя. Люди вроде Якубовича, Райнгольда, Клигера и Миллера. Ему нравились их решительная серьезность, сдержанное покашливание и то, как замедлялась их речь и понижался голос, когда они отворачивались. Больше всех ему нравился Моше Каро, человек, который, как говорили, спас его, когда из Бжезин и Пабянице пришли транспорты с детьми и «сумасшедшими» матерями и немцы грозились расстрелять их на месте.

Однажды, когда до бар-мицвы Сташека оставалась всего пара месяцев, Моше Каро повел его в старую иешиву на улице Якуба, где хранились священные книги. Господин Каро взял связку ключей у дежуривших в тот день людей Розенблата и повел Сташека по узкому боковому проходу на второй этаж, на галерею, стены которой были обшиты деревом. За черной бархатной драпировкой скрывалась высокая окованная железом дверь. Каро отдернул драпировку и долго гремел ключом в замке, пока наконец не отпер его. В свете голой электрической лампочки на полках и вдоль стен обозначились длинные ряды ларцов с Торой и молитвенников. Некоторые свитки Торы так пострадали от огня, что их едва можно было развернуть. Два из них, объяснил Каро, попали сюда из синагоги Altshtot, что на Вольборской улице, — из так называемой Vilker shul с Заходней, одной из старейших лодзинских синагог, центра, куда приезжали учиться студенты-талмудисты со всей Польши. За день до того, как спалить синагогу, немцы вывезли оттуда почти все ценности — от менор и люстр до пюпитров для чтения. Опустошили и шкафы со свитками Торы. Однако кантор синагоги понял, чего ждать дальше, и сумел спрятать несколько самых ценных ларцов под каменной плитой у фасада. Потом в величайшей тайне эти книги перенесли в гетто.

Моше Каро был человеком спокойным и тихим, он двигался медленно и с величайшей осторожностью. На лице у него застыло неизменное выражение доброжелательности, которое он обращал ко всем своим собеседникам и которое, как представлялось Сташеку, не менялось, даже когда Моше спал. Но временами в Каро загоралось какое-то скрытое беспокойство. Взгляд становился пустым, обращенным внутрь, а голос, обычно мягкий и умиротворенный, вдруг начинал звучать твердо и тревожно:


— В своей нужде и бедствиях я часто думаю о нашей жизни в гетто.

Я думаю о разрушенных святынях, о том, как нас принуждают есть