Отдайте мне ваших детей! — страница 58 из 97

рассуждать о сопротивлении? Как он или они могли ничего не делать?

Вера выговорилась; Гликсман же продолжал спокойно и доверительно таращиться на нее — и только. Но теперь она заметила, что в его взгляде есть что-то фанатичное — подавленная голодом, но долго питаемая ярость.

— Кто же не хочет знать о сопротивлении? — спросил он. — Но где нам взять оружие? Да если мы его и добудем — как нам вести себя, чтобы председатель разрешил стрелять?

Он рассмеялся собственной шутке. Наверное, смех изумил ее больше всего. Он был грубым, скрипучим и вырывался как будто длинными очередями. Потом Гликсман сел и молча уставился перед собой с тем же бледным, словно только что появившимся испугом во взгляде, с каким смотрел на нее раньше.


С нелегальными документами, которые приносил Гликсман, она поступала так, как, по ее мнению, он сделал бы сам. Два листа из «Трибуны» она спрятала в книгу о пожарных машинах; статьи из «Информационного бюллетеня», «Дневника солдата» и «Голоса Варшавы» вклеила между страниц ежегодных отчетов еврейской общины Лодзи. Монография о величайшем сыне города фабриканте Израэле Познанском оказалась достаточно толстой, чтобы вместить несколько страниц с фронтовыми репортажами, вырезанных из «Фёлькшер Беобахтер» и «Лицманштадтер Цайтунг». Чтобы помечать, в какой книге и на какой полке хранятся запрещенные тексты, Вера придумала простую систему кодов — комбинацию букв и цифр, которые она выводила карандашом в верхнем правом углу каждой отпечатанной регистрационной карточки.

Месяца через два внутренние стены дворца были полностью заклеены такими кодами и сообщениями. Они невидимым, но живым ручейком бежали вдоль и поперек книжных стопок, протекали через корешки книг, папки. Вера надеялась уравновесить свою шаткую библиотеку, однако странное книжное сооружение приобрело вид еще более хрупкий и непрочный. В такие минуты ей казалось, что где-то под полом подвала включается глубинный вакуумный насос — словно мощный водоворот в раковине, когда утекает вода. Иногда насос втягивал так сильно, что ей приходилось обеими руками хвататься за край стола, чтобы ее не утащило вниз.


Это было обычное головокружение от голода.

Она снова ощущала слабость, и все вокруг нее расползалось, как этикетки с бутылок пива или содовой, когда она опускала их в корыто с водой, которое Маман нехотя позволяла ей брать.

(Она ощущала, как светлые волосы Маман щекотали ей шею, как наклонялось и накрывало ее теплое тело матери, когда та осторожными пальцами помогала Вере отмыть размокшие этикетки со скользких бутылочных боков.)

Все вокруг было влажным и пористым. Ввинченная Алексом голая лампочка светила каким-то раздутым светом. Вера слышала, как спустился Алекс с едой, слышала, как звякнул старый молочный бидон, в котором Алекс держал суп. (Или это был кусок черствого хлеба на дне блестящей светлой чайницы?) Однажды он принес стеклянную банку с маринованными огурцами. «Мой отец — klaingertner», — пояснил он с теми немного обиженными интонациями, которые звучали в голосе коренных лодзинских евреев, когда они говорили на идише.

Но сколько бы она ни ела, еда не спасала от голодных спазмов, водоворота внезапного головокружения и слабости. А вдруг она заболела из-за того, что сидит взаперти? Сырость, сочившаяся из стен, вползала в ее ноющие от боли шею и лопатки. Она не выходила ни на настоящий свет, ни в настоящую темноту — все свелось к водянистой белесо-серой субстанции, смеси скользких осадков, вонючего дыма и пыли.

Несколько раз она спрашивала Алекса, нельзя ли ей подниматься в архивный зал почаще. Время от времени он разрешал ей это, но неохотно, словно вопреки здравому смыслу. А как-то утром вообще запретил.

— Председатель здесь, — коротко пояснил он и вытянул шею так, что стал похож больше на разозленного сторожевого пса, чем на безобидную черепаху.

В тот день Алекс просидел с ней в подвале необычно долго. Словно чтобы удостовериться, что громкие военные команды и сердитый топот сапог на лестнице наверху не доберутся сюда, в этот созданный ими «архив в архиве», как он его называл.

Но и эти посещения становились все невнятнее. Когда Гликсман явился в следующий раз, Вера так и не смогла понять: он только что ушел или его не было несколько суток, просто она ничего не заметила. В ней словно произошло незаметное, но колоссальное проседание времени. Целый пласт времени исчез неизвестно куда.

Теперь Вера ясно поняла: она не справится с работой, которую просил ее выполнить рабби Айнхорн. Ни в одной книге не описать катастроф, ежедневно происходивших по ту сторону загроможденных стен ее подвала. Объясняя это Алексу, она пыталась шутить. Говорила, что это «смешно»: до сих пор ей казалось, что она много чего пережила в гетто — тесноту, голод и антисанитарию в общине, долгую болезнь Маман и попытку прятать мать во время нацистских чисток, наконец попала в теплый благоустроенный подвал, получила работу, весьма необременительную по мерками гетто, и к тому же «изобильную пищу», — и вдруг все уплыло у нее из рук. Равновесие нарушила одна-единственная новость, один газетный лист, который Алекс утром положил ей на стол. Тон статьи был упрямым, бунтарским, поэтому скрыть истинное содержание статьи оказалось трудно. Вера сразу поняла, что восстание, которое, по словам Алекса, происходило в Варшаве, окончилось и что все обитатели тамошнего гетто мертвы, если там вообще еще оставалось гетто:

«Год за годом немцы корчили из себя гордую неуязвимую расу господ, но за одну ночь выяснилось, что они не более чем простые смертные, которые падают, когда их настигает смертоносная пуля.

Они уязвимы! И они не победят!

Сейчас, когда военная фортуна повернулась лицом к востоку, сопротивление оккупационным силам Франка возрастет и здесь, в Варшаве, и по всей Польше. Благодаря сопротивлению на улицах гетто, ни один убийца не осмелился сунуться в подвалы и подземные ходы, где прятались облюбованные им жертвы. Сверхчеловеки — не посмели. Сверхчеловеки испугались».

(Ян Новак)

Это был последний заархивированный ею экземпляр газеты — от 19 мая 1943 года.

Больше она ничего не помнит.

~~~

Ей снится, что они с Алексом стоят в подъезде архива. В том же подъезде теснятся сотни людей, пережидающих ливень. Вера никогда в жизни не видела такого дождя. По булыжникам, с крыш, с фасадов — везде льет ручьем. Время от времени удары грома сотрясают гетто до основания.

Они с Алексом стоят бок о бок, но ни на секунду не сознают, что это они тут мокнут, словно дождь набросил на них теплый плащ. Через какое-то время Вера даже перестает понимать, что они вообще стоят там. Так тепло рядом с ним.

Проясняется. Над ними ширится трещина ясно-синего неба.

Но только над гетто. По другую сторону ограждения и колючей проволоки гроза продолжается, небо затянуто тяжелыми тучами, там блестяще и черно от дождя.

Сквозь бледный водянистый воздух шествуют с резкими воплями павлины. У основания моста растет дерево — гигантский ясень, его корни взломали толстый булыжник мостовой, а ветки переплелись с перилами. На фасадах стоящих вокруг домов, там, где оставила след вода, блестит пышная зелень, словно крылья бабочек. Развеваются полосатые маркизы, свежий ветер напирает на оконные стекла. В затененной арке подъезда, во двориках происходит движение, раньше незаметное. Запрягают лошадей, светлые скатерти разворачивают и аккуратно набрасывают на широкие столы; выставляют на стол тарелки и стаканы. В парикмахерском салоне Вевюрки сидят клиенты с небритыми подбородками, взгляды устремлены в одну сторону, словно люди прислушиваются к какому-то голосу. Но из установленных по всему гетто громкоговорителей доносится лишь усиливающийся шум дождя, орган дождя — бурлящего, бегущего по желобам и трубам.

Она идет по мокрой мостовой, но чувствует: у нее больше нет тела. Гетто вдруг отделилось от всего, что прижимает его к земле. Ворота и фасады проносятся мимо, словно страницы книги, а между страницами этой торопливо пролистываемой книги скользит она, выныривая из арок подъездов на широкие внутренние дворы, где стоят дети. Ей приходит в голову, что раньше она никогда не видела дворы гетто такими. Раньше дворы представлялись ей по большей части глубокими шахтами или просто пространствами между домами, бессмысленными полостями, заполненными густой грязью, битым кирпичом и мусором. Теперь колодцы, сараи и ряды уборных — всё обрело лицо; цилиндрик и ручка насоса покрашены, сараи окружены шпалерами, а рубероидные крыши уборных снабжены деревянной оградой, засыпаны землей и превращены в длинные ухоженные грядки с огурцами и помидорами.

И дети…

Они стоят группками, словно переходили вброд высокую траву и вдруг застыли, с пустыми белками глаз и лицами бледными, как сухие цветочные стебли.

В гетто детей обычно не было видно. И пожилые люди не сидели под молельными шалями, с тефиллинами на руках и с молитвенниками, поднесенными к самым глазам.

И дождей не бывало, и такой глубокой тишины внутри дождя.

Позади всего, что она сейчас видит, позади детей, дождя и тишины, разверст светлый бездонный зев. И она осознает — ясно, без страха: так умирают. Умереть — значит просто поднять свое бумажной невесомости тело прямо в волшебно проясняющееся небо. Она знает: надо любой ценой побороть искушение и остаться в том тошнотворном, злом и темном, что есть земля, и тело, и тяжесть, и гетто.

Но скольжение длилось слишком долго.

Она больше не может удержать себя в себе. И свет тоже.

~~~

Алекс выскреб пустой воздух из старой консервной банки; ложка оказалась совсем рядом с лицом, и Вера укусила черенок. У него был вкус железа и воздуха. Алекс размочил в супе хлебную корку и водил ею по израненным губам Веры, и корка была как лоскут ткани или гриб. Сначала Вера не поняла, почему он здесь. Но она явно не умерла. Она лежала в каморке за обойной стеной, на Бжезинской, на оставшемся после матери испачканном матрасе, на полу фекалии, под потолком вентиляция, которую открывали и закрывали специальным шестом. Алекс как раз потянул шест, чтобы солнце не так било ей в глаза; но хотя свет обжигал, хотя он сидел глыбой саднящей боли в глотке, а она была так слаба, что едва могла поднять руку, ей все равно хотелось, чтобы свет остался и она сидела бы в этом сиянии, как на дне бездонного колодца, а Гликсман продолжал бы скрести ложкой в чудесной банке.