Отдайте мне ваших детей! — страница 91 из 97

Теперь он понимает: голоса исходят оттуда.

Когда темно, холодно и сырость стирает все границы, равновесие нарушается, и небо над ним — больше не его, а их небо. Под этим небом они маршируют колоннами от тюрьмы до Марысина, по трое или пятеро в ряд, с конвойным чуть в стороне, слева; а дети из Зеленого дома смотрят из-за приютской ограды, цепляясь за железную сетку.

Тогда из колонны не доносилось ни звука. Теперь он вдруг слышит, как они поют. Спины поют. Монотонную и мощную, грохочущую песню земли; песня эта растет и ширится внутри него. Песня и в нем тоже. От нее гудит и сотрясается весь мир. Адам обеими руками зажимает уши, чтобы не пустить песню в себя, но это не помогает. Когда поют мертвецы, песню не свяжешь, не закуешь в оковы, не скроешь, не заглушишь.

Когда он наконец просыпается, от его крика остается только эхо. Но оно далеко проникает, это эхо: далеко в стороны и опережая его самого, словно он нарисовал контуры всех этих бывших и мертвых на сотнях километров вокруг себя.


Что же останется от него самого? Одинокого и обреченного среди тех, кто еще не умер?

Он не помнил, чтобы когда-нибудь в жизни плакал. Даже когда у него отняли Лиду. Теперь он заплакал — может быть, потому, что у него больше не осталось, о ком плакать.

~~~

Наступает зима. Откладывать больше нельзя.

Год — как старое мельничное колесо, оно вращается, и мелькают тяжелые лопасти. Иногда быстро, иногда не очень. Но его не остановишь.

Однажды утром снег сглаживает длинный пологий откос возле Зеленого дома. Первый снег в этом году. Ветер наметает снег тонким белым покрывалом или коротко, но энергично гонит его на все еще зеленые поля.

Адам знает: очень скоро найти еду и топливо, которых хватило бы на всю зиму, будет невозможно.

Фельдман появлялся еще пару раз.

Дисциплина в общине на улице Якуба, и без того слабая, улетучивается на глазах. Вылазки бригады по расчистке становятся все более случайными. Немецкое командование большую часть времени пьет и играет в карты. Добыть еду все труднее, а нужное количество угля или дров Фельдман взять не может — сразу заметят.

Адам уже пошарил в старом сарае с инструментами и нашел два пустых мешка из-под дров. Там остался только кусок доски, но поодаль лежат отсыревшие мелкие опилки. Наверное, древесная труха с какой-нибудь пилорамы; подарок Фельдману. Он засовывает два пустых мешка под пальто и выходит в метель.


Адам рассчитывал, что снегопад будет недолгим. На это указывал ветер. Резкий, порывистый, жалящий лицо и руки.

Однако ветер улегся, а снегопад не прекращается. Напротив — он сделался еще гуще. Тишина. Адам идет через колоннаду густо валящего снега.

Он понимает, что следы на снегу могут выдать его, но он уже успел уйти далеко по Марысинской и возвращаться обидно.

Обязательно нужно добыть хоть что-нибудь. Иначе он просто зря растратит силы.

Он вспоминает прежние зимы в гетто. Едва выпадал первый снег, становилось слякотно и противно. Из-за старого пепла, фекалий и отбросов. Протоптанные людьми длинные колеи были как узкие черные коридоры в нерасчищенном снегу.

За завесой снегопада почти неправдоподобно бело, тихо и безветренно. Никаких следов.

Он идет, но как будто и не идет. Его словно несут или, точнее, поднимают, вверх сквозь все уплотняющиеся слои медленно падающего снега.


Главный угольный склад расположен на Спацеровой улице, почти на углу с Лагевницкой, в сотне метров от площади Балут.

Адам никогда еще не осмеливался подходить так близко к самому сердцу гетто.

Угольный склад всегда был одним из самых строго охраняемых мест. У входа день и ночь стояли еврейские полицейские. Стояли они и вдоль высокого забора, окружавшего склад; и позади склада тоже стояли — на случай, если кто-нибудь вздумает проникнуть туда с параллельной улицы, с северной стороны площади. Высокий забор все еще на месте, но ворота открыты, и охраны не видно.

Переходя улицу, Адам оставляет в снегу глубокие следы. Он раздумывает, не замести ли их, но, наверное, это только навредит. Снег теперь влажный, Адам видит, как талая вода просачивается в отпечатки его ног. Скоро снегопад перейдет в дождь, так что заметать следы не имеет смысла.

Адам долго бродит по двору. Когда объявляли о новом топливном пайке, тысячи людей томились здесь в очередях, чтобы получить свои пять-десять килограммов брикетов. Он помнит длинные, вытянутые, как шланг, очереди, начинавшиеся прямо возле маленького складского здания — барака, почти точь-в-точь как тот, в каком располагалась на площади Балут администрация гетто, и тянувшиеся по всей Лагевницкой. Обхитрить очередь было своеобразной азартной игрой — сослаться на какую-нибудь воображаемую тетушку, которая якобы стояла у самого прилавка. При каждой такой попытке вторжения в конце очереди вспыхивало волнение. Люди громко протестовали, и врывались охранявшие склад полицейские, которые принимались лупить дубинками направо и налево по всем, за чьей спиной, как им казалось, прятался злоумышленник.

Теперь здесь никого. Двор открыт и пуст под снегом, который все валит с неба.


Честно сказать, Адам и не надеется что-то найти. Если после того как гетто покинули последние колонны, на складе и оставался уголь, о нем давным-давно позаботились.

К тому же дверь в склад полуоткрыта, ее нельзя запереть: кто-то (как он теперь видит) отвинтил задвижку и ручку. Адам делает шаг в полутьму, его неуверенные шаги отдаются сухим мерзлым эхом от потолка и голых стен. В темноте он едва видит, куда идет. У дальней стены низкий прилавок, а позади прилавка дверь — может быть, она ведет прямо на склад. Она тоже не заперта, но за ней как будто еще темнее. Адам едва видит собственные руки; он наугад делает несколько шагов, натыкается на стену, потом под ним внезапно кончаются ступеньки. Однако внизу лестницы — дверь, которую удается открыть.

Адам попадает на закрытый внутренний двор, метров двадцать на двадцать, покрытый десятисантиметровым слоем нетронутого снега и ограниченный высокой стеной. Наверное, здесь был склад брикетов. У стены, которая образует границу с соседним жилым домом, стоит сарайчик, что-то вроде инструментальной кладовой. Адам подходит к нему и без особого интереса тянет дверь на себя.

Никакой инструментальной там нет — Адам и не ожидал ее увидеть, — но зато возле стены сложена бросовая древесина. Два высоченных штабеля, каждый выше метра, к тому же доски обвязаны веревкой, словно только и ждут, чтобы кто-нибудь вроде Адама пришел и унес их. Простые доски — какие-то длинные, наверное строительные; большая часть сломаны пополам. Адам мгновенно соображает: по две-три вязанки он сумеет запихнуть в каждый мешок; еще пару можно взять в руки. В крайнем случае, если окажется слишком тяжело, можно припрятать пару вязанок и потом вернуться за ними.

Не долго думая, Адам разворачивает мешок и складывает туда доски. Начинает нагружать второй — и тут слышит позади себя звук.

Тонкий, ломкий, скребущий звук. Адам не обратил бы на него внимания, если бы не полная тишина, царящая внутри снегопада.

Шаги по холодному каменному полу; точно такой же звук сопровождал его, когда он сам входил в здание склада.

Кто-то идет за ним — наверное, увидел следы на снегу.

Он заталкивает во второй мешок последнюю кучу дерева, потом волочет оба мешка обратно, через заснеженный двор, прижимаясь спиной к стене.

На складе немецкий солдат. Слышны четкие, тяжелые, но как будто нерешительные шаги по полу. Металлическое позвякиванье — ремень винтовки скользит по пуговицам шинели. Через мгновение Адам слышит дыхание солдата — глубокое, нерешительное. Теперь и немец видит то, что давно увидел сам Адам: путаницу следов, пересекающихся друг с другом во дворе, а поверх них — следы от волочения мешков. Солдат делает по двору пару шагов; ему словно надо подойти поближе, чтобы понять, что же он видит. Одновременно Адам шагает вперед и обеими руками поднимает пистолет.

Молодой солдат оборачивается, лицо пусто-обескураженное. Еврей с пистолетом.

Это настолько непостижимо, что солдат теряется и не знает, как реагировать.

Адам торопливо делает еще один шаг, сует дуло пистолета солдату в лицо и одновременно жестом велит положить винтовку на землю.

Тот непонимающе слушается.

Адам одной рукой хватает винтовочный ремень, ему удается коленом поднять приклад и направить длинное дуло на противника. Прежде чем немец успевает понять, что происходит, Адам спускает курок.

Пуля, должно быть, вошла в горло сбоку — тело описывает полукруг, а кровь фонтаном брызжет из виска. Немец плашмя валится в снег, раскинув руки, словно хочет кого-то обнять. Адам все еще прижимает дуло винтовки к его голове, хотя это уже лишнее. Кровь льется из раны в горле как из крана. Мужчина не двигается, только по-рыбьи разевает рот, словно пытаясь подобрать нужное слово. Но так ничего и не говорит, или его не слышно — эхо выстрела все звучит и звучит. Адам понимает: при нынешней тишине выстрел должен был прогреметь по всему гетто.

Он забрасывает винтовку на плечо и тащит оба мешка на склад, потом выволакивает на главный двор. Потом вдоль по Лагевницкой: он идет с мешками посреди улицы — открытая мишень. Увидеть и пристрелить его может любой.

Но никто его не видит, никто не стреляет.

Снег перешел в дождь, в дожде слабый туман сгущается, принимает цвет сумерек, разливающихся вокруг Адама. Последнее, что он видит перед тем, как свернуть с Лагевницкой, — это огромные часы, которые всегда были здесь. Время гетто — совершенно особое время, оно отличается от всего времени мира. Стрелки на бледном циферблате показывают 4.40.

Без двадцати пять. Снегопад перешел в дождь. Еврей только что убил немца.


Еще два квартала вверх по улице; он пошел прямо по Спацеровой, потом двинулся вверх по Млынарской; держался справа — на эту сторону улицы падает тень. Только теперь Адам понимает: нет ничего глупее, чем вернуться в Зеленый дом. Немцы первым делом явятся туда. К тому же, если членов бригады по расчистке начнут допрашивать, очень вероятно, что Фельдмана заставят назвать и Зеленый дом, и садовое хозяйство.