Отдаленные последствия. «Грех», «Француз» и шестидесятники — страница 53 из 86

[194].

Попавший в ловушку времени, Герман обрек себя на мучительную верность изначальному выбору. Он не мог себе позволить ничего, кроме долгого и опустошительного расчета по этим двум – сначала по одному, потому по другому – счетам истории, из которой выхода – обратного билета – не было.

* * *

Первое, что сделал Герман, на семь лет погрузившись в производство фильма «Хрусталёв, машину!», – принял маргинальный вызов толпы. Вся история главного героя – генерала от медицины Юрия Клёнского (Юрий Цурило) – есть не что иное, как история его медленного погружения в пучину человеческого хаоса. По сути, на экране – затянувшаяся попытка Клёнского расстаться со своим царственным я и слиться до неразличимости с истошным многоголосием хора. Шестидесятник Герман по-прежнему не отказывал хору в эпическом величии. Но, словно разобидевшись на «путешествие в обратно», режиссер связывал величие хора не с глобальной надеждой, а с глобальной безысходностью тупика. А если выйти из него невозможно, то лучше подчиниться фатуму. Ведь есть в таком подчинении и некое достоинство обреченного, а может, и удовлетворение (удовольствие?), связанное с достижением безусловного дна, окончательного результата.

В фильме «Хрусталёв, машину!» жизнь у Германа – это и есть безусловное дно, где беспредел, соловьевщина-разбойщина уже не злокачественный эксклюзив, а беспросветная органика окружающего мира. Состязаться с этой гибельной жизненной стихией невозможно, в ней нельзя всплыть-выплыть, пусть и в муках, но обретая себя. В нее можно лишь погрузиться с головой, потонуть в ней, приняв погибель как неизбежность, теша былые свои амбиции разве тем, что сдался на милость победителя добровольно.

Используя типажные данные Юрия Цурило, Герман как будто специально подчеркивал мощь и значительность главного героя, чтобы тем жестче ударить его о дно. И хотя генерал Клёнский даже в начале фильма, в беспорядочности своих проявлений, не слишком выделялся из общей забродившей человеческой массы, до дна ему еще надо было добраться.

Свое безостановочное падение Клёнский начал в тот самый момент, когда, лукаво хлопнув в ладоши и сказав: «Хоп!», кувырнулся через забор своего института «продления жизни». Клёнскому надо было срочно исчезнуть с радаров агонизирующего сталинского режима, чтобы избежать ареста по «делу врачей», затеянному умирающим тираном-«дирижером» для очередного устрашения толпы.


«ХРУСТАЛЁВ, МАШИНУ!»

Режиссер Алексей Герман – старший

1998


Первый нисходящий шаг Клёнского был шагом в хаос коммунальной стирки, в дурное многоголосие дверных скрипов, истошных кошачьих визгов и пугающего храпа за стеной, которые венчал символический акт зачатия новой жизни с «толстухой – старой девой» Варварой Семеновной (Ольга Самошина), влюбленной в генерала учительницей русского языка: «Мне хотелось бы ребенка от такого отца, как вы». Потом Клёнский еще больше погружался в человеческую слякоть на обросшей людьми, словно плесенью, неизвестной узловой станции. Мальчишки на перроне, хохоча, лупили генерала, как последнего бомжа («Карать мужика будем»). И наконец, угодив-таки в лапы сталинских опричников, беглый генерал переживал настоящую извращенную инициацию в фургоне с надписью «Советское шампанское», где, обмазав мазутом черенок лопаты, его коллективно насиловали уголовники, впавшие в угарный транс.

«Я – колобок, я – колобок», «Я тоже – колобок», – передвигаясь по фургону в присядку, уголовники подзадоривали друг друга прежде, чем надругаться над генералом. В их кривлянии-притворстве проглядывала все та же фальшивая и зловещая соловьевская инфантильность.

После адского фургона в судьбе Клёнского произошла перемена. Прямо с кучи снега, на которой генерал, ничего не стесняясь, восседал без штанов, дабы побыстрее загасить обжигающую боль, он был восхи́щен на самый верх государственной пирамиды. Его в одночасье доставили на ближнюю дачу умирающего Сталина, которому медицина могла помочь только в одном – испустить дух. Массируя Сталину живот, Клёнский эту экстренную помощь, собственно, и оказывал. Вождь буквально испускал дух, заставляя Берию зажать нос: «Запах, запах, этот запах…»

Герману, видимо, важно было показать, что крутой вираж в жизни генерала ничего не менял в его судьбе. Короткий взлет наверх лишь доказывал, что и там царят все та же низость и тот же хаос, как и в квартире Клёнского, как и в его институте, а также на кухне у Варвары Семеновны, где, как ему казалось, по крайней мере пахло кофе, а не смрадом постыдной смерти.

Увидев в шкафу маршальские кители, Клёнский узнал в жалком полутрупе вождя народов. Но, сколько в исступлении ни целовал генерал руки и слипшиеся в испарине волосы на животе тирана, неприступная пирамида, на вершине которой оказался герой Германа, рассыпалась в прах на глазах. Тлен самовластия украшали в фильме лишь две вроде бы лишенные значительного смысла фразы, сказанные Берией – толстеньким коротышкой в подтяжках, спешившим после смерти хозяина отползти куда подальше на своем черном ЗИСе. «Князь будешь!» – говорил Берия Клёнскому напоследок, а потом и свою знаменитую фразу: «Хрусталёв, машину!» И если документальное, по многим свидетельствам, обращение Берии к начальнику охраны Хрусталёву просто привязывало происходящее на экране к истории, к конкретному моменту, то обращенное к Клёнскому странное пророчество сталинского палача имело отношение уже не к хронике событий, но к несомненной для Германа их печальной и неотвратимой логике.


«ХРУСТАЛЁВ, МАШИНУ!»

Режиссер Алексей Герман – старший

1998


После короткого возвращения домой Клёнский вновь исчез из семьи – уже навсегда. «Больше я никогда не видел отца», – говорил за кадром, вспоминая былое, его сын-рассказчик. А исчез Клёнский как раз для того, чтобы, побывав в самом низу, а потом на самом верху, окончательно залечь на дно. В финале он появлялся на экране, где-то там, на перекладных, где лагерная зона еще не кончилась, а воля еще не началась. Где до поры до времени дремлет неприкаянный, деклассированный мир, ничем не связанный и на все способный: «Либерти, б…!» – кричал в окно поезда освободившийся из лагеря истопник Федька Арамышев (Александр Баширов), делая особое ударение на протяжно звучащем в его исполнении последнем матерном слове.

В этом мире очередной германовский духовой оркестр играл уже не «Песню Единого фронта», а вариацию на тему блатной песни «Цыпленок жареный», рожденной в смутном 1918 году.

Только в этом мире, в его безалаберном и неряшливом историзме, в его шальной и игривой непредсказуемости, генерал Клёнский и обретал у Германа видимую сопричастность жизни.

Со стаканом портвейна на голове и двумя тяжеленными вагонными рессорами в руках, перебрасывающий языком папироску во рту из угла в угол, поспоривший с собутыльниками-попутчиками на свои часы, что не прольет из стакана ни капли «весь 67-й километр», Клёнский у Германа был, пожалуй, впервые по-настоящему доволен жизнью. Стоя посреди открытой платформы, он царил в кадре и был не просто – по сюжету – комендантом поезда, но, по слову Берии, именно князем.


«ХРУСТАЛЁВ, МАШИНУ!»

Режиссер Алексей Герман – старший

1998

Самозабвенное погружение на дно и ощущение терпкого вкуса отвязной жизни


Впрочем, место князя мира сего герой предпоследнего фильма Германа все-таки не занял, хотя Клёнскому были даны и блистательная дегенерализация, и самозабвенное погружение на дно, и ощущение терпкого вкуса отвязной жизни, и унисон с нестройным и опасным звучанием хора, предоставленного самому себе, и соприкосновение с мутными, неуправляемыми силами истории.

Тут уместно вернуться к маленькой трагедии Александра Пушкина «Пир во время чумы», которую в «Лапшине» играли актеры унчанского театра:

Все, все, что гибелью грозит,

Для сердца смертного таит

Неизъяснимы наслажденья —

Бессмертья, может быть, залог!

Часто, цитируя эти строки, их трактуют как высказывание самого поэта, как его призыв к гибельному куражу, словно забывая о том, что у автора был дан и ответ на искусительные речи героя, названного Председателем. Явившийся к пирующим старый священник говорил:

Я заклинаю вас святою кровью

Спасителя, распятого за нас:

Прервите пир чудовищный, когда

Желаете вы встретить в небесах

Утраченных возлюбленные души.

Ступайте по своим домам!

* * *

Обрести власть над историей и обрушить всю силу этой власти на осточертевший своей какофонией хор было дано у Германа не Клёнскому, а Румате. Именно в «Трудно быть богом» герой испробовал еще одну, последнюю и, наверное, самую опустошительную стратегию существования в тупике – большую резню.

Именно к такому смертоубийству в финале фильма «Хрусталёв, машину!» призывал доведенный до крайности бесконечными побоями и вопиющей несправедливостью истопник Арамышев: «За что бьют?» Обращаясь неизвестно к кому, он кричал в тамбуре поезда, в котором комендантствовал Клёнский, свою вещую для позднего Германа фразу: «Всё! Топором всех!» Его совету Румата, в сущности, и последовал, уничтожая и «черных», и остатки «серых», и всех-всех-всех, кто еще был в Арканаре живым.

Герман снимал последний фильм так долго (четырнадцать лет) словно потому, что тянул время и старался, сколько можно, удерживать своего героя от необратимого шага. Не случайно же такими важными для Германа были слова Руматы: «Сердце мое полно жалости. Я не могу этого сделать»[195]. Поначалу герой фильма был не готов ответить на призыв отчаявшегося мудреца Бу́даха (Евгений Герчаков) ко Всевышнему («если Ты есть»): «…сдуй всех как пыль, уничтожь нас всех, всех уничтожь!»

И все-таки Румата, доведенный гибелью своей возлюбленной Ари (Наталья Мотева) до исступления, срывался и совершал то, чего не хотел, не мог сделать.