Птицелову не нравилось жить в развалинах, Птицелов любил простор.
Если бы не Лия, давно ушел бы на север. Но Лия не осилит и половины пути, Лия нынче ведра воды из колодца вытащить не может. Отец запретил ей возиться в огороде, поднимать тяжести и выходить из дома без присмотра.
Дядька Киту жену похоронил, когда Лия на свет появилась. А теперь пуще всего за дочку боится. День ото дня слабеет Лия. Днем не ест, не пьет, а ночами — кровью исходит.
Да и как бы приняли ее на Севере? Времена хоть и изменились, но люди остались прежними. Нравы остались прежними. Если он, Птицелов, каким-то боком сойдет за не шибко красивого парня, то чьего рода-племени Лия северяне раскусят в два счета. А он, дурень, на первых порах мечтал вывезти ее из поселения и устроить в госпиталь на границе, где раньше гвардейцев лечили. Размечтался. На порог бы не пустили Лию. Хорошо, если бы позволили побродить по гарнизонному поселку да убраться подобру-поздорову. Слухами земля полнится. Говорят, пляшет в петле наш брат-мутант, подвернись он под горячую руку, как и раньше плясал. Без суда и без следствия в пляс его пускают. Веревку на шею — и на столб с перекладиной.
В общем, нельзя Лие никуда идти. А раз так, то и он останется.
И здесь ему дело отыщется.
На охоту ходить. Упырей отгонять. Дядьке Киту по дому помогать. Да и за Лией глаз да глаз теперь нужен.
Птицелов шел замусоренными пустырями. Сумрачные развалины уничтоженного войной города таяли вдали. Босым шестипалым ступням с твердокаменными подошвами были не страшны ни ржавые гвозди, ни битое стекло. Босые шестипалые ступни всякое знавали: и угли, и горячий пепел, и снег. Но теперь жизнь пошла еще круче, чем раньше. День прожил, и на том спасибо. Правда, кому спасибо — непонятно.
Стена леса темнела справа, стена леса темнела слева. А прямо — череда пустырей, отделенных друг от друга старыми заросшими окопами и полосами кустарников.
Пожухлая трава с каждым шагом становилась ниже и ниже. Горячее дыхание ветра из южной пустоши — ощутимее. Железного и стеклянного мусора попадалось меньше, потом он исчез совсем. Трава исчезла тоже. Под ногами Птицелова стелилась серая земля. Не земля — спекшаяся корка.
А косточек всякого разного зверья, помершего здесь в разное время… Куда ни посмотришь — косточки, растрепанный мех полуистлевших шкурок и оскаленные клыки.
Потом заблестело, зарябило, будто впереди озеро было.
Птицелов увидел Стеклянную Плешь — километровое пятно блестящего шлака. Рядом с проплешиной нельзя было долго оставаться ни человеку, ни мутанту. Ни зверю, ни гаду. Здесь невидимое зло, погубившее миллионы душ, а детей тех немногих, кто умудрился выжить, — искалечило и обезобразило, было по-прежнему сильно.
На берегу этого неподвижного озера сидел щуплый человечек.
Бесформенное платье из мешковины. Линялый платок на лысой голове. На тонюсеньких ногах — разбитые ботинки военного образца.
— Лия! — позвал Птицелов.
Он уже не шел, он бежал, поднимая за собой пыль.
Лия обернулась. Посмотрела на Птицелова долгим взглядом, словно силилась узнать, кто это к ней несется. Словно вдруг позабыла Птицелова.
…И совсем была бы она хорошенькой, если бы не опухшие веки и раздутые от рождения надбровные дуги. Если бы не молочная бледность кожи и сетки порванных сосудов на щеках. Если бы не болезненная худоба…
— Ополоумела, девка! — выпалил с ходу Птицелов. — Ты как сюда забрела? Рыба малоумная!
Лия отвернулась, поглядела на свое расплывчатое отражение в зеркале неживого озера. Птицелов уселся рядом, схватил ее за хрупкие плечи, развернул к себе. Пылко обнял, затем отстранил. Оглядел с ног до головы: цела ли? не обидел ли кто?
— Никогда!.. — хрипел он ей в лицо и тряс за плечи. — Никогда не ходи сюда больше! Не уходи из города сама! Из дома не выходи сама! Безголовая! Безголовая! Безголовая! Как тебе отец наказывал?
Лия болталась в руках Птицелова безвольной куклой.
— Как ты здесь очутилась? — спросил, переходя на шепот. — Ну?
— Не помню, — ответила Лия, глядя в сторону.
Врет, подумал Птицелов. А ведь знает: мне врать — что воду в ступе толочь.
Он поглядел на Стеклянную Плешь. Эта зеркальность… Эта неестественность… От нее кружилась и болела голова. И ни с того ни с сего вспыхивало перед глазами. Какие-то белые вспышки… Скорее бы отсюда…
— Сама пришла? Или кто-то помог? Довел кто-то, а?
— Не помню.
Врет! Врет!
— Скажи, что ты тут забыла? Нельзя здесь никому быть! Здесь — смерть! Это место даже птицы облетают!
Не отвечает. Отворачивается. Набухает на носу капля крови, срывается тонкой струйкой по синюшным губам. Лия вытирает кровь рукавам: для нее это дело привычное. Вон и рукав давно замызган, щелочью не отстираешь.
— Лия… — простонал Птицелов. Выудил из кармана драной ветровки коробочку. Открыл, вытряхнул на ладонь две пилюли. — Держи! — Птицелов без обиняков всунул одну пилюлю Лие в губы, а вторую разжевал сам.
Рассыпчатая! Горькая! Застревает в зубах и забивается под язык!
Зато — верная защита от невидимой дряни, которой пропитаны здешний воздух, земля и вода.
— М-м-м… — замычала Лия. Выплюнула разжеванную пилюлю, два раза кашлянула. Задрожала всем телом, отодвинулась от Птицелова, и ее сразу же вырвало.
— И весь день ни крошки не съела… — укоризненно проговорил Птицелов. — Ну нельзя же так…
— Ела я.
— Зачем ты обманываешь?
Птицелов снова сграбастал Лию за плечи.
— Так, девка. Идем отсюда. — Поднялся сам, поставил на ноги ее. — Здесь и здоровому станет дурно. А тебе, чихалка, и подавно.
— Брось. Оставь, — попросила Лия вялым голосом. — Мне тут лучше.
— Лучше? — удивился Птицелов.
— Мне лучше, — повторила Лия. — Ну оставь, ну пожалуйста. Мне тут дышать не больно.
И ведь не врет! Птицелов мотнул головой. Как такое может быть? Обманула саму себя да поверила? Ну, наверное…
Лия поглядела Птицелову в глаза. И Птицелов вдруг увидел, что зрачки у нее серебрятся, как серебрится, отражая Мировой Свет, проклятая, проплешина, как светятся зрачки лесных упырей.
Стало холодно отчего-то Птицелову. Хоть и ветром горячим из пустошей веет. И штаны добрые на Птицелове, и куртка какая-никакая. А заледенело в груди, точно под ребрами стужа зимняя поселилась.
— Ну ладно. Ты это… Пойдем, что ли…
Лия вдруг выгнулась дугой, повисла на сильных его руках. Посмотрела за спину Птицелова и улыбнулась, не стесняясь плохих зубов. Никогда еще Птицелов не видел, чтобы она так кому-нибудь улыбалась.
Птицелов обернулся.
На дальней стороне проплешины — на противоположном берегу застывшего озера — стоял человек. По крайней мере издалека чужак выглядел, как человек. Только был он явно выше обычных людей: здесь и расстояние не могло обмануть. «Мутант, — подумалось Птицелову. — Другие тут не ходят…» В руках человек сжимал нечто длинное, блестящее с одного конца. Топор с широким лезвием?
И тут Лия принялась царапаться и отбиваться. Располосовала Птицелову щеку, едва глаз не выдрала. Хватанула зубами за жилистое запястье — и до крови.
— Пусти! Пусти! Ненавижу тебя! — выплевывала она обидные слова окровавленным ртом. — Чтоб ты сдох, упырище косолапый!
Птицелов не проронил ни звука. Он даже не поглядел на беснующуюся девчонку. Взял ее в охапку, особенно не церемонясь. И потащил назад — в разрушенный город.
Подальше от Стеклянной Плеши, возле которой смерть — в своем праве. Подальше от высокого незнакомца с топором.
— Дядька Киту, не делал я Лие ничего дурного.
Птицелов сидел на земле, повесив голову. В боку, куда ему ткнули мотыгой, горело огнем. Киту стоял над Птицеловом: чешуйчатые руки скрещены на груди, и без того кривое лицо от негодования вот-вот развалится на две половины. Рядом с Киту переминались с ноги на ногу сочувствующие. Таких набралось около десятка. Кое-кто, предвкушая потеху, прихватил с собой дедовское ружье.
— Ничего дурного я с ней не делал, — повторил Птицелов. — Ты ведь меня знаешь, я ведь никогда не вру…
— А чего харя разукрашена, а? — зазвучал визгливый голос соседки Киту — свинорылой Пакуши. — Кому ухо чуть не оторвали, а? У кого лапищи покусанные?
— Да, ты уж объясни толком, Птицелов… — забубнил Хлебопек. — Нехорошее дело выходит. Разобраться бы надо…
— Разобраться! — простонал Птицелов. — Вы бы сперва разобрались, а уж потом мотыгой тыкать! — Он с мольбой поглядел на Киту. — Не уводил я Лию за пустыри! Не делал я этого! Нашел я ее там! Нашел! Дома Лии не было, и вроде сердце екнуло. Помнишь, дядька Киту, ты сам запретил ей куда-то уходить, потому как зачастила она на окраины?
— Уходила она на пустыри, Киту? — стали спрашивать отца Лии. — А чего она забыла на пустырях, Киту?
Ответил не шибко разумный юнец Рудо — вроде обычный человек на вид, но два и два сложить не может. Работал он золотарем, потому был вечно грязен и вонюч.
— А крысы всегда из дома уходят, когда смерть свою почуют.
Свинорылая Пакуша отвесила Рудо звонкий подзатыльник и отправила «в массаракш».
— Я так и подумал, — ответил Птицелов, потупясь. — Чего бы она сидела сиднем над шлаками? Ну, думаю, укоротить себе век собирается. А… а потом… — горло неожиданно сжал спазм. Птицелову очень хотелось рассказать о великане с топором, которому, как милому, улыбалась Лия. Но то ли ревность, то ли какое иное темное чувство лишило его дара речи.
— Ну, чего мычишь, остолоп? — проговорил дядька Киту. Было видно, что он уже остыл. И строжится для виду: чтоб лицом в грязь перед сочувствующими не ударить. — Подымайся и иди с глаз долой. Узнаю, что сызнова дочуру на пустыри водил, так возьму ружжо и руки-ноги отстрелю поганые.
Птицелов встал, поглядел дядьке Киту в разновеликие глаза. Потом вздохнул да поплелся в свою хибарку, придерживаясь за бок.
Ребро небось сломали. За просто так, за здрасти.
— Парень-то правду обычно говорит, — взялся размышлять Хлебопек. — Ни разу не слыхал, чтоб брехал он. Как Рудо, к слову. Или как ты, Киту.