Это маленький, но удивительный жест для детектива – удивительный потому, что после нескольких месяцев работы над убийствами концепция личного практически теряет смысл. В конце концов, что может быть публичнее, чем когда незнакомец, посторонний, изучает последние мгновения человека на земле? Что может быть публичнее, чем вскрытие тела, перевернутая по ордеру на обыск спальня или прочтенная, распечатанная и приколотая к первой странице протокола предсмертная записка? За год-другой в окопах любой приучается насмехаться над приличиями. Личная жизнь – это первая жертва полицейской работы, раньше сострадания, искренности или эмпатии.
Два месяца назад Марку Томлину попалась первая и единственная в этом году смерть от аутоэротического удушения. Это был инженер лет сорока, связанный на кровати в кожаных трусах и с целлофановым пакетом на голове, который он надел сам. Его веревки шли к шкивам и рычагам, и, правильно двинув рукой, он мог бы освободиться. Но задолго до того, как он мог это сделать, он потерял сознание от кислородного голодания – из-за пакета, надетого для гипоксии, неземного состояния, в котором мастурбация, предположительно, приносит больше удовольствия. Зрелище было странное, и Томлин, естественно, не удержался и показал полароиды паре тысяч копов. В конце концов, бедняга и правда выглядел глупо: лежал, потихоньку разлагаясь в одних кожаных трусах, руки связаны над головой, на больших пальцах ног – прищепки, по всему комоду разбросаны журналы о бондаже. Безумие, без фотографий никто бы в жизни не поверил. В этом случае у человеческого достоинства и тайны частной жизни не было ни шанса.
Почти каждый детектив встречал два-три места преступления, где какой-нибудь родственник скорее из чувства приличия, чем ради обмана, одевал мертвеца. Точно так же почти каждый детектив расследовал десяток передозировок, после которых матери и отцы до прибытия скорой прятали иглу и ложку. Родитель одного самоубийцы кропотливо переписал записку, чтобы опустить одно особенно постыдное признание. Мир всегда требует придерживаться ценностей и стандартов, хотя для мертвецов они уже ничего не значат. Мир вечно призывает к приличиям, достоинству, но копы вечно вызывают фургон из морга, и этот разрыв непреодолим.
В балтиморском отделе убийств тайна личной жизни – мертворожденная концепция. В конце концов, отдел и сам по себе что-то вроде раздевалки, мужское чистилище, где тридцать шесть детективов и сержантов лезут в жизнь друг друга и хохмят, когда у того разваливается брак, а у этого проявляется очевидный алкоголизм.
Детектив убойного – дегенерат не больше и не меньше любого американского мужчины средних лет, но, когда всю жизнь ковыряешься в чужих тайнах, к своим уважения уже не остается. И в мире, где предумышленное убийство становится рутиной, грешкам послабее уже не тягаться. Любой человек может напиться и разбить свой универсал на окружной дороге, но детектив убойного расскажет об этом остальным в своей бригаде гордо и пристыженно в равной степени. Любой может подцепить женщину в баре где-нибудь в центре, но детектив убойного позже порадует напарника комедийным монологом, где в подробностях опишет все произошедшее в мотеле. Любой может соврать жене, но детектив из убойного может орать в телефон посреди комнаты отдыха, что сегодня он работает допоздна, а если она не верит – пусть проваливает к чертовой матери. И потом, все-таки ее убедив, грохнет трубкой и потопает к вешалке.
– Если что, я в «Маркет Баре», – скажет он пятерым детективам, еле сдерживающим смех. – Но если она опять позвонит – я на улицах.
Детектив понимает, что есть и другой мир, другая вселенная, где приличия и частная жизнь еще что-то значат. Где-то далеко от Балтимора, знает он, живут налогоплательщики, которые тешат себя мыслью о хорошей и тайной смерти – упокоении после хорошей жизни, благородном угасании в уединенном удобном месте. Они часто о таком слышали, но редко видели. Для них смерть – это насилие и ошибки, бездумность и жестокость. Что значат приличия в кровавой бане, спросит вас детектив.
Несколько месяцев назад Дэнни Ши из смены Стэнтона приехал в жилую высотку у кампуса Хопкинса по вызову на смерть без свидетелей. Это была пожилая учительница музыки, уже окоченевшая; на ее пианино все еще стояли раскрытые ноты концерта Моцарта. В гостиной тихо играло FM-радио, станция классической музыки. Ши узнал мелодию.
– Знаешь, что это? – спросил он молодого патрульного, строчащего протокол за кухонным столом.
– Что – что?
– Песня по радио.
– Не-а.
– Равель, – сказал Ши. – «Павана на смерть инфанты».
Прекрасная естественная смерть, поражающая своим совершенством. Ши вдруг почувствовал себя в квартире старушки посторонним, словно вторгся в действительно личное пространство.
То же чувство находит на Дональда Уолтемейера, когда он смотрит на мертвую наркоманку и слышит, как по лестнице поднимается ее муж. В смерти Лизы Тернер нет ничего красивого или выразительного: Уолтемейер знает, что ей было двадцать восемь лет, что она была родом из Северной Каролины, замужем. И по причинам выше его понимания она пришла в этот притон на втором этаже, чтобы вмазаться и умереть. Конец.
И все же что-то происходит, в мозгах Уолтемейера внезапно щелкает какой-то выключатель. То ли потому, что она молодая, то ли потому, что она симпатична в своем голубом свитере. То ли потому, что у тайны личной жизни есть своя цена, – и нельзя слишком долго быть сторонним наблюдателем, в конце концов ее не заплатив.
Уолтемейер смотрит на девушку, слышит на лестнице мужа, и вдруг, практически не думая, наклоняется поправить ее свитер на плече.
Когда муж появляется в дверях, Уолтемейер почти сразу спрашивает:
– Это она?
– О боже, – говорит муж. – О боже мой.
– Ладно, все. – Уолтемейер делает знак патрульному. – Благодарю, сэр.
– Это еще кто? – спрашивает муж, свирепо глядя на Милтона. – Какого хрена он здесь делает?
– Выводи его отсюда, – говорит Уолтемейер, загораживая обзор мужу. – Живо веди вниз.
– Просто ответьте, кто это, вашу мать!
Оба патрульных хватают мужа и выталкивают из квартиры. Спокойно, говорят ему. Только успокойтесь.
– Я в порядке. Все хорошо, – говорит он в коридоре. – Я в порядке.
Его ведут в другой конец коридора, стоят с ним, пока он прислоняется к стенке и переводит дыхание.
– Я просто хочу знать, как туда попал этот мужик.
– Это его квартира, – говорит один из патрульных.
Муж не скрывает боли, и патрульный озвучивает очевидное:
– Она просто пришла ширнуться. Она с ним не трахалась, вы не подумайте.
Тоже небольшой милосердный жест, но муж от него отмахивается.
– Это я знаю, – быстро говорит он. – Просто скажите, это он продал ей наркоту?
– Нет. Она принесла с собой.
Муж кивает.
– Я не смог ее остановить, – говорит он копу. – Я любил ее, но не смог ее остановить. Она не слушала. Даже сказала, куда сегодня пойдет, потому что знала, что я не смогу ее остановить…
– Да уж, – неловко отвечает коп.
– Она была такая красивая.
Коп молчит.
– Я ее любил.
– Ага, – мычит коп.
Уолтемейер заканчивает осмотр места преступления и молча едет в офис – все произошедшее теперь заключено в полутора страницах его блокнота. На Сент-Пол-стрит он везде проезжает на красный.
– Какой улов? – спрашивает Макларни.
– Ничего особенного. Передоз.
– Нарик?
– Молодая девица.
– Да?
– Красивая.
Даже очень, думает Уолтемейер. Так и видно, что она стала бы совершенно особенной, если бы завязала. Длинные темные волосы. Большие глаза, сияющие, как светофоры.
– Сколько лет? – спрашивает Макларни.
– Двадцать восемь. Замужем. Я сперва решил, что она моложе.
Уолтемейер идет к печатной машинке. Через пять минут все это станет очередной записью в журнале. Через пять минут его можно будет спросить о том сползшем свитере – и он не поймет, о чем речь. Но сейчас, прямо сейчас, это все еще реально.
– Знаешь, – говорит он сержанту, – недавно мой пацан возвращается из школы, сидит со мной в гостиной и говорит: «Эй, пап, мне сегодня в школе предлагали коку…»
Макларни кивает.
– И я думаю – блин, ну все, началось. А он такой улыбается и говорит: «Но я попросил "Пепси"».
Макларни тихо посмеивается.
– Иногда там на такое насмотришься, – говорит вдруг Уолтемейер. – Понимаешь? На такое насмотришься.
Четверг, 1 ноября
Роджер Нолан берет трубку и ищет в офисной папке домашний номер Джо Коперы. Сегодня лучший баллистик департамента будет работать в ночную.
Из коридора слышится громкий стук в дверь большой допросной.
– Эй, Родж, – интересуется один из детективов Стэнтона, – это твой так шумит?
– Ага. Я сейчас подойду.
Нолан находит номер и звонит Копере, объясняет в двух словах ситуацию. Заканчивает звонок под еще более громкий стук.
– Эй, Родж, заткни уже этого гондона, а?
Нолан идет через аквариум в коридор. К окошку в двери прижался лицом сам дьявол – ладони сложены в трубочки у глаз в попытке что-нибудь разглядеть за односторонним стеклом.
– Ты охренел там?
– Мне надо в туалет.
– В туалет, да? Небось потом еще попить попросишь.
Дьяволу надо отлить. Воплощению зла хочется воды. Нолан качает головой и открывает металлическую дверь.
– Охренеть можно, – говорит он подозреваемому. – Стоит кого-нибудь запереть, как у них сразу мочевой пузырь переполняется и голова кружится от жажды… Ладно, пошли, только побыстрей…
В коридор медленно выходит подозреваемый – тридцатиоднолетний чернокожий мужчина, худощавого телосложения, с редеющими, коротко постриженными волосами и темно-карими глазами. Лицо круглое, рот – широкий, с щербинкой и неправильным прикусом. Его толстовка на размер больше, хайтопы поношенные. Ничто во внешнем виде не выдает правду об его омерзительном деянии: ничто в лице не вселяет страх, ничто в глазах не назовешь необычным. Он совершенно зауряден – и по этой причине тоже вызывает презрение.