Склонившись над столом, Пеллегрини, наверное, уже в трехсотый раз проглядывает снимки места преступления. Все тот же ребенок смотрит со все того же залитого дождем асфальта со все тем же потерянным взглядом. Рука по-прежнему куда-то тянется – ладонь раскрыта, пальцы слегка согнуты.
У Тома Пеллегрини эти цветные снимки 3 на 5 уже не вызывают и подобия эмоций. Вообще-то, признается он себе, никогда не вызывали. Каким-то странным образом, который может понять только детектив убойного, он с самого начала психологически отступил от жертвы. Это было не сознательное решение – скорее отсутствие решения. Стоило ему войти во двор за Ньюингтон-авеню, как в его мозгу каким-то стихийным, почти предопределенным образом переключился рубильник.
Отстранение далось легко, и у Пеллегрини все еще нет поводов о нем задуматься. Иначе бы он сходу сказал: детектив может функционировать как положено, только рассматривая самые страшные трагедии хирургическим взглядом. Так, дитя, раскинувшееся на асфальте – выпотрошенное, с изогнутой шеей, – после шока первых минут становится уликой. Хороший следователь, склонившись над новым ужасом, не тратит время и силы на теологические вопросы о природе зла и бесчеловечности людей. Нет, он спрашивает: эта рваная рана – не от ножа ли с серрейтором, а этот синяк – правда ли признак синюшности.
На поверхности профессиональный этос среди прочего защищает детектива от кошмара, но Пеллегрини знает, что это еще не все, что это отчасти связано с положением постороннего свидетеля. В конце концов, он же не знал девочку лично. Не знал ее семью. Наверное, самое важное – ему не представилось возможности проникнуться их утратой. В день обнаружения тела Пеллегрини уехал с места преступления прямиком к медэксперту, где вскрытие маленькой девочки требовало самого что ни на есть хирургического отстранения. Это Эджертон сообщил новости матери, он наблюдал, как семья погружается в ужас, и он же представлял отдел убийств на похоронах. Пеллегрини время от времени беседовал с родными Уоллес, но только о деталях. В такие моменты люди, пережившие трагедию, услужливы и оглушены, детектив уже не чувствует их боль. И то, что он не был свидетелем их скорби, каким-то образом удерживает от того, чтобы увидеть фотографии на столе по-настоящему.
А может, признает Пеллегрини, может, эта дистанция появилась потому, что он – белый, а девочка – черная. Он знает, что от этого убийство не делается менее преступным, но в каком-то смысле это уже преступление города, гетто Резервуар-Хилла, – мира, с которым его лично ничего не связывало. Он бы еще мог заставить себя поверить, что Латония Уоллес могла быть и его дочкой или Лэндсмана или Макларни, но расу и класс никуда не спрячешь – они на виду, негласные, но очевидные. Черт, в последние полтора года Пеллегрини не раз слышал, как его сержант говорит то же самое о десятке других преступлений в гетто.
– Эй, а мне-то что, – заявлял Лэндсман местным свидетелям, если они запирались. – Я-то у вас не живу.
Что ж, и то верно; Пеллегрини не жил в Резервуар-Хилле. Благодаря такой дистанции он может сказать себе: я – следователь, мой интерес – чисто академический. С этой точки зрения смерть Латонии Уоллес – не более и не менее чем преступление, единичное событие, которое после пары бутылок пива и теплого ужина окажется в какой-то другой вселенной от кирпичного фермерского домика, от пригорода Энн-Арундел на юге от города, где он живет с женой и двумя детьми.
Однажды, обсуждая дело с Эдди Брауном, Пеллегрини поймал себя на этом отстранении. Они перебрасывались версиями, когда вдруг проскочило странное словечко, рухнув на разговор кирпичом.
– Она должна была его знать, это нам известно наверняка. По-моему, эта девка…
Эта девка. Пеллегрини почти мгновенно осекся, начал подыскивать другое слово.
– …эта девочка сама ушла с убийцей, потому что откуда-то его знала.
Сержант, конечно, был ничем не лучше. Когда один приписанный сотрудник изучал снимки места преступления и задавал вопросы, Лэндсман вдруг переключился на свой фирменный юмор с каменным лицом.
– Кто ее нашел? – спросил сотрудник.
– Патрульный из Центрального.
– А он ее изнасиловал?
– Кто, патрульный? – спросил Лэндсман с притворным непониманием. – Эм-м, да вряд ли. Может быть. Мы его как-то не спрашивали, думали, это сделал тот же, кто ее убил.
В другом мире от таких шуточек зашевелились бы волосы на голове. Но это допофис отдела по расследованию убийств угрозыска в городе Балтиморе, где все – включая Пеллегрини – умудрялись смеяться над самым жестоким юмором.
В глубине души Пеллегрини знает, что раскрытие дела Латонии Уоллес станет не столько ответом на смерть девочки, сколько его личной реабилитацией. Он одержим не жертвой, а преступником. Просто в ту февральскую дневную смену убили ребенка – а могли бы убить кого угодно, – и Пеллегрини принял вызов на убийство, а заодно и профессиональный вызов. Если дело Латонии Уоллес раскроют, детоубийца проиграет. Алиби, обман, уход от правосудия – во время ареста все это ничего не значит. В сладкий миг, когда щелкнут металлические браслеты, Пеллегрини поймет: вот теперь он – детектив, теперь он – как и любой в этом отделе – заслуживает свой значок и 120 оплаченных часов переработки. Но если дело так и останется глухарем, если где-то в мире будет жить убийца, зная, что победил детектива, Пеллегрини уже не будет прежним. И глядя, как он день за днем тонет в бумажках, остальные в отделе это тоже понимают.
В первый месяц следствия он работал настолько много, насколько это в человеческих силах, – шестнадцать часов ежедневно семь дней в неделю. Иногда уходил на работу с внезапным осознанием, что уже несколько дней подряд приезжает домой только помыться и поспать, что он толком не разговаривал с женой и толком не видел новорожденного. Кристофер, их второй сын за три года, родился в декабре, но в последние два месяца Пеллегрини мало помогал с ребенком. Он чувствует угрызения совести – но при этом и легкое облегчение. Малыш пока что занимает жену; Бренда заслуживает чего-то большего, чем отсутствующий дома муж, но из-за кормлений, подгузников и всего прочего, эта тема не поднималась.
Жена знала, что он работает по делу Латонии Уоллес, и каким-то образом всего за год свыклась с рабочими часами детектива. Более того, кажется, что весь их дом вертится вокруг девочки. Одним воскресным утром, когда Пеллегрини выходил к машине, чтобы третью неделю подряд ехать на работу в центр, к нему подбежал старший сын.
– Давай поиграем, – предложил Майкл.
– Мне надо на работу.
– Ты работаешь по Латонии Уоллес, – сказал трехлетний сын.
К середине марта Пеллегрини заметил, что пострадало здоровье. Начались приступы кашля – глубокого, хрипящего, хуже его обычного кашля курильщика, – причем не отпускавшие весь день. Сначала он все валил на сигареты; потом жаловался на древнюю вентиляцию в здании штаба. Другие детективы мигом начинали поддакивать: да что там сигареты, говорили они, тут волокон асбеста, осыпающихся с растресканной акустической плитки, хватит, чтобы убить взрослого человека.
– Не парься, Том, – сказал однажды после утренней переклички Гарви. – Я слыхал, рак от асбеста медленный. Успеешь раскрыть дело.
Пеллегрини было рассмеялся, но тут незаметный хрип сменился кашлем. Он продолжал кашлять и через две недели. Состояние даже ухудшилось – ему стало трудно вставать с постели и не засыпать на ходу в офисе. Сколько бы он ни высыпался, все равно поднимался без сил. Короткое посещение врача очевидных ответов не дало, а остальные детективы – все как один диванные психиатры, – пеняли на дело Латонии Уоллес.
Ветераны смены советовали выкинуть эту хрень из головы, просто вернуться в ротацию и взять новое убийство. Но поножовщина на Юго-Востоке его только обозлила – столько споров и нервотрепки, только чтобы доказать, что какой-то барыга из Перкинс-Хоумс зарезал клиента из-за двадцатки. И еще тот данкер из Сивик-Центра, где уборщик отреагировал на упреки в лени, попросту убив начальника.
– Ну да, зарезал на фиг, – сказал он, залитый кровью жертвы. – Он меня первый ударил.
Господи.
Тут изнасиловали и убили маленькую девочку, а детектив, ответственный за расследование, арестовывает где-то на другом конце города самых что ни на есть безголовых недоумков. Нет, говорит себе Пеллегрини, его исцелит не следующее дело и даже не послеследующее.
Исцеление прямо у него на столе.
Дневная смена кончается, детективы Д’Аддарио потянулись к лифтам, но Пеллегрини остается в допофисе, вертит и заново просматривает стопку цветных снимков.
Что он упустил? Что утрачено навсегда? Что все еще ждет на Ньюингтон-авеню?
Взяв одну из фотографий тела, Пеллегрини пристально смотрит на тонкий металлический прут, лежащий на тротуаре в паре метров от головы девочки. Он приглядывается к нему не в первый раз – и не в последний. Для Пеллегрини эта деталь стала символом всего, что пошло не так с делом Латонии.
Он заметил прут практически сразу после того, как фотографии пришли из лаборатории, через два дня после обнаружения тела. Никаких сомнений: этот же прут Гарви подобрал на второй день поисков с участием стажеров. Когда Гарви забрал трубу с заднего двора, в ней все еще находились волосы и сгусток свернувшейся крови – совпавшей с кровью жертвы. И все же в день обнаружения тела эту металлическую трубу почему-то проглядели.
Пеллегрини вспоминает утро на месте преступления и смутное предчувствие, просившее его замедлиться. Вспоминает момент, когда за телом приехали медэксперты и спросили, все ли готово. Да, готово. Они обошли каждый дюйм двора и дважды перепроверили каждую мелочь. Тогда что эта долбаная железяка делает на фотографиях? Как их угораздило проглядеть ее в первые часы?
Не то чтобы Пеллегрини понятно, как труба связана с убийством. Может, ее выкинули вместе с телом. Может, ею пользовался убийца – например, симулируя половой акт. Это бы объяснило кровь и волосы, а также выявленный при вскрытии разрыв вагины. А может, эта хреновина валялась тут уже давно – обломок развалившейся телевизионной тумбочки или плойки, затесавшийся на место преступления. Может, кровь и волосы замелись внутрь, когда старик вышел убираться во дворе после того, как тело увезли. Уже никак не узнать, и тот факт, что вещдок провалялся незамеченным целых двадцать четыре часа, нервировал. Что еще они не заметили?