Может, Макларни и нравится думать, что Уорден просто не в состоянии допустить два красных убийства на своем счету, но если по убийству Дикерсона не позвонят, то ему мало что остается, кроме как проверять остальные рапорты о нападениях с огнестрельным оружием из Юго-Запада и уповать на совпадение. Так Уорден и заявил сержанту, но Макларни услышал только отголоски Монро-стрит. В его понимании, департамент натравил его лучшего детектива на других копов – и один бог знает, как это может повлиять на такого человека, как Уорден. Макларни вот уже два месяца пытается вытащить его из убийства Скотта, потихоньку возвращая в ротацию. Новые убийства приведут его в чувство, думает он. Стоит вернуться на улицы, как он станет прежним.
Но Уорден уже не прежний. И когда Браун проронил фразочку о красных именах на доске, он вдруг погружается в холодное молчание. Перебранки, жалобы, юмор мужской раздевалки – все это сменилось на угрюмость.
Браун это чувствует и меняет тон, стараясь теперь спровоцировать Здоровяка, а не отбиваться от него.
– Что ты ко мне вечно лезешь? – спрашивает он. – Почему никогда не лезешь к Уолтемейеру? Вот Уолтемейер ездит в субботние дневные смены тебе за бейглами в Пайксвилл?
Уорден молчит.
– Какого хрена ты не лезешь к Уолтемейеру?
Браун, конечно, сам знает ответ. Уорден не полезет к Уолтемейеру, у которого за спиной больше двадцати лет в окопах. Он будет лезть к Дэйву Брауну, проработавшего всего тринадцать лет. И по той же причине Дональд Уолтемейер не поедет в семь утра за бейглами в Пайксвилл. Их привозит Браун, потому что он новенький, а Уорден его муштрует. И когда такому, как Дональд Уорден, захочется десяток бейглов и полфунта овощной икры, новенький сядет в «кавалер» и помчит хоть в Филадельфию, если понадобится.
– Вот и вся моя благодарность, – говорит Браун, все еще подначивая старшего.
– А ты что хочешь, чтобы я тебя расцеловал? – наконец отзывается Уорден. – Ты даже привез не чесночные.
Браун закатывает глаза. Чесночные бейглы. Хреновы чесночные бейглы. Они якобы полезны для давления Здоровяка, и, когда Браун привозит в выходные луковые или маковые, Уорден потом весь день не затыкается. Не считая образа Уолтемейера, запертого в большой допросной с шестью бухими греками-стивидорами, главная фантазия Брауна – как он прибывает в пять утра в субботу на газон Уордена и швыряет шесть-семь десятков чесночных бейглов в окно его спальни.
– Не было у них чесночных, – говорит Браун. – Я спрашивал.
Уорден отвечает взглядом, полным презрения. То же выражение у него на фотографии с места преступления в Черри-Хилле, которую Браун забрал в личную коллекцию, и говорит оно следующее: «Браун, говна кусок, как тебе в голову-то пришло, что эти пивные банки имеют отношение к преступлению». Однажды Уорден уйдет на пенсию, и тогда новым центром группы Макларни может стать и Дэйв Браун. Но до тех пор его жизнь обречена на ад по выбору Уордена.
Однако ад Уордена – дело его же рук. Он любил свою работу – может, даже слишком, – а теперь у него кончается время. Вполне понятно, что ему трудно с этим смириться: двадцать пять лет он каждый день приходил на службу, вооруженный знанием, что, какое бы дело ему ни поручил департамент, он сможет блеснуть. Так было всегда, начиная с периода в Северо-Западном – продолжительного срока, пока работа в районе не стала для него второй натурой. Черт, да он до сих пор не может приехать туда на убийство, не увидев знакомые с давних лет места или людей. Уорден с самого начала недолюбливал писать рапорты, зато вряд ли кто-то лучше него читает улицу. На посту ничего не избегало его внимания: у него просто поразительная память на лица, на адреса, на происшествия, о которых давно позабыли остальные копы. В отличие от остальных детективов отдела, Уорден никогда не берет на выезд блокнот просто потому, что все может запомнить сам; в отделе любят подшучивать, что Уордену хватает спичечного коробка, чтобы записать детали трех убийств и одной перестрелки с участием полиции. В суде адвокаты часто просят его показать записи, а потом удивляются, когда он заявляет, что их нет.
– Я и так все помню, – сказал он одному адвокату. – Спрашивайте.
В бессобытийные ночи Уорден садится в «кавалер» и катается по наркорынкам или в центре – через Мясной ряд на Парк-авеню, где перед гей-барами торгуют собой парни. После каждой поездки он заносит в память четыре-пять новых лиц – еще четыре-пять жертв или преступников, которые однажды попадут в папку с делом. Это не настоящая фотографическая память, но что-то вроде, и, когда Уорден наконец перевелся в центр, в бывший отдел розыска беглых преступников, все сразу поняли, что он уже не вернется к работе полицейским в штатском на Северо-Западе. Он рожден быть детективом.
В угрозыске он задержался не только из-за превосходной памяти – хотя и она не лишняя, когда разыскиваешь беглеца из тюрьмы, или сравниваешь серию ограблений в городе и о́круге, или вспоминаешь, в каких перестрелках на западной стороне пользовались автоматическим пистолетом девятимиллиметрового калибра. Но все-таки слоновья память – неотъемлемая часть уорденовского подхода к полицейской работе, как и ясность мышления, целеустремленность и желание говорить со всеми прямо, при этом требуя, что они должны отвечать тем же.
Уорден свое на улицах отвоевал, но, несмотря на габариты, к насилию никогда склонен не был, и пистолет – который он то и дело грозился заложить в ломбард, – почти не сыграл роль в его карьере. Его суровость, его насмешливые оскорбления в инструктажной были просто спектаклем, и об этом знали все, от Брауна до Макларни.
Конечно, его рост был внушительным, чем Уорден нередко пользовался. Но в конечном счете он работал головой, и его мышление было столько же текучим, сколько и отточенным. На месте преступления он запоминал не только улики, но и все и вся на периферии. Часто Рик Джеймс отрывался от рутинного осмотра и замечал Уордена на расстоянии квартала – белая махина в море черных лиц. И провалиться ему на месте, если он не вернется с каким-нибудь фактом о покойном. Любого другого детектива прожигали бы глазами, а то и поливали матом, но он как-то умудрялся повлиять на шпану, недвусмысленно давал понять, что пришел навести порядок. Если они уважают жертву, если хотя бы задумывались о том, чтобы сказать что-то полезное для детектива, то вот их шанс.
Отчасти дело в ворчливой отеческой манере Уордена. Эти голубые глаза, брыли, редеющие седые волосы – он словно патриарх семьи, чье уважение потерять не захочется. Во время опросов и допросов он говорил тихо, устало, с таким лицом, что ложь казалась непростительным грехом. Черные и белые, мужчины и женщины, геи и натуралы – Уорден у всех вызывал доверие, заслонявшее его профессию. Те на улице, кто презирал любого блюстителя порядка, с Дональдом Уорреном заключали сепаратный мир.
Однажды, когда он уже работал в угрозыске – на ограблениях вместе с Роном Грейди, – мать арестованного парня грозилась подать жалобу в отдел внутренних расследований из-за жестокого обращения. Ей сказали, что Грейди избил ее сына в районном КПЗ.
– Грейди его не бил, – ответил Уорден. – Это я бил.
– Ну ладно, мистер Дональд, – объявила мать. – Раз уж вам пришлось его ударить, он, вестимо, заслужил.
Но вообще-то он редко бил людей. Редко была нужда. В отличие от многих других копов, с которыми он выпустился из академии – и многих полицейских помоложе, – он не был расистом, хотя у парня, выросшего в Хэмпдене, белом анклаве рабочего класса, хватало возможностей к этому пристраститься. Да и Балтиморский департамент – не самое толерантное окружение для формирования ума; там встречались копы и на двадцать лет младше Уордена, которые, насмотревшись на уличные сцены, забивались в психологическую пещеру и проклинали поголовно всех ниггеров и либеральных педиков, просравших страну. И все же Уорден, не имея за душой ничего кроме среднего образования и военной подготовки морпехов, не поддался. Некую роль сыграла его мать: она была не из тех, кто приносил предрассудки в дом. Повлияла и долгая работа в паре с Грейди – не мог же он уважать и защищать черного детектива, а потом разбрасываться словечками вроде «ниггер» и «жаба», будто они ничего не значат.
У его чуткости имелось еще одно достоинство. Уорден был одним из редких белых детективов в отделе убийств, кто мог сесть напротив черного пятнадцатилетки и четко дать понять – не более чем взглядом и парой слов, – что сейчас они оба начинают с чистого листа. Уважение порождает уважение, презрение порождает понятно что. Любой зрячий человек видел, что он говорит честно.
Например, именно Уорден завоевал доверие геев, когда в районе Маунт-Вернон в центре началась серия убийств гомосексуалов. Из-за долгой истории притеснений, как реальных, так и мнимых, многие в сообществе геев все еще сторонились департамента. Но Уорден мог зайти в любой клуб на Парк-авеню, показать бармену несколько фотографий из BPI[42] и получить честный ответ. Его слово было кремень, а его работа – не осуждать и не угрожать. Он не требовал, чтобы кто-то признавался в ориентации или официально заявлял о преступлении. Он просто спрашивал: человек на фотографии – тот же, что работает в барах, тот же, кто избивает и грабит своих клиентов? Когда убийства в Маунт-Верноне раскрыли, Уорден повел всю свою группу в гей-бар на бульваре Вашингтона, где угостил всех присутствующих, а потом, к восхищению сослуживцев, пил бесплатно до конца вечера.
Даже в отделе убийств, где без маломальского таланта и ума не обойтись в принципе, Уордена считали редким активом – копом из копов, настоящим следователем. За три года в убойном он работал в полуночных и двойных сменах наравне с молодыми и показал, чему могут научить двадцать пять лет службы, в то же время перенимая новые приемчики. До Монро-стрит Уорден казался если и не совсем непогрешимым, то неуязвимым. До Монро-стрит казалось, что он будет закрывать дела вечно.