Элихио мирно похрапывал под мешками. Уже совсем рассвело. В пронзительной голубизне неба не было ни облачка.
— Что угодно отдам, только бы узнать, где был Элихио, — сказал я. — Ты не возражаешь, если я расспрошу его о ночном путешествии?
— Ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах ты не должен этого делать.
— Но почему? Я же рассказываю тебе обо всех своих переживаниях.
— Это — совсем другое. Ты не склонен держать все при себе. Элихио — индеец. Это путешествие — единственное, что у него есть. Жаль, конечно, что не Лусио…
— И что, ничего нельзя сделать, дон Хуан?
— Ничего. Невозможно вставить в медузу кости. Я поступал глупо.
Появилось солнце, розово-оранжевым светом резанув по утомленным глазам.
— Тысячу раз ты говорил мне, дон Хуан, что маг не может делать глупостей. Вот уж не думал, что ты на это способен.
Дон Хуан пронзительно взглянул на меня, встал и посмотрел на Элихио, потом перевел взгляд на Лусио, сделал складку на своей шляпе, постучав по ней сверху, и с улыбкой сказал:
— Можно проявлять настойчивость, надлежащую настойчивость, зная, однако, что наши действия бесполезны. Но при этом мы должны отдавать себе отчет в том, что наши действия бесполезны и, в то же время, мы должны действовать так, как будто не знаем этого. Это — контролируемая глупость мага.
Глава 5
3 октября 1968 года я приехал к дону Хуану с одной-единственной целью — как можно подробнее расспросить его о посвящении Элихио. Чтобы ничего не упустить, я заранее составил список вопросов, постаравшись сформулировать их как можно тщательнее.
Начал я так:
— Дон Хуан, в ту ночь я видел?
— Почти.
— А ты видел, что я вижу движения Элихио?
— Да. Я видел, что Мескалито позволил тебе увидеть часть урока, предназначенного Элихио. Иначе ты просто смотрел бы на человека, который сидит или лежит без движения. Ведь на последней митоте ты не заметил, чтобы кто-то из участников делал что-то особенное, правда?
Это было действительно так. Я сказал дону Хуану, что с уверенностью могу констатировать только одно — некоторые отлучались в кусты чаще остальных.
— Ты почти видел весь урок Элихио, — продолжал он. — Подумай об этом. Понимаешь, насколько благосклонен к тебе Мескалито? Я не знаю ни единого человека, с кем бы он был так добр. Ни единого. А ты не обращаешь на его великодушие никакого внимания, более того — просто грубо отворачиваешься. Как так можно? За что ты его игнорируешь, демонстрируя ему свой зад?
Я почувствовал, что дон Хуан опять загоняет меня в угол. Я был не в силах ответить на его вопрос. Мне все время казалось, что я бросил учиться, чтобы спастись. Но, в то же время, я не имел представления о том, от чего я себя спасаю или для чего. Не зная, что ответить, и пытаясь изменить направление разговора, я пропустил все промежуточные вопросы и задал главный:
— Ты не мог бы подробнее остановиться на своей контролируемой глупости?
— Что именно тебя интересует?
— Расскажи, пожалуйста, что это вообще такое — контролируемая глупость.
Дон Хуан громко рассмеялся и звучно хлопнул себя по ляжке сложенной лодочкой ладонью.
— Вот это и есть контролируемая глупость, — со смехом воскликнул он, и хлопнул еще раз.
— Что ты имеешь в виду…?
— Я рад, что через столько лет ты, наконец, созрел и удосужился задать этот вопрос. В то же время, если б ты никогда этого не сделал, мне было бы все равно. Тем не менее, я выбрал радость, как будто меня в самом деле волнует, спросишь ты или нет. Словно моя забота об этом имеет какой-то смысл. Это и есть контролируемая глупость.
Мы оба расхохотались. Я обнял его за плечи. Объяснение показалось мне замечательным, хотя я и не совсем его понял.
Как обычно, мы сидели на площадке возле дома. Была середина утра. На подстилке перед доном Хуаном лежала кучка каких-то семян, из которой он выбирал мусор. Я хотел помочь, но он не позволил, сказав, что эти семена — подарок для его друга, живущего в Центральной Мексике, и что я не обладаю достаточной силой, чтобы к ним прикасаться.
— По отношению к кому ты практикуешь контролируемую глупость, дон Хуан? — спросил я после продолжительной паузы.
Он усмехнулся, и произнес:
— По отношению ко всем.
— В таком случае, как ты выбираешь, когда следует практиковать контролируемую глупость, а когда — нет?
— Я практикую ее во время каждого своего действия.
Тогда я спросил, значит ли это, что он никогда не действует искренне, и что все его поступки — лишь актерская игра.
— Мои поступки искренни, — ответил дон Хуан. — И все же они — не более, чем актерская игра.
— Но тогда все, что ты делаешь, должно быть контролируемой глупостью, — изумился я.
— Так и есть, — подтвердил он.
— Но этого не может быть! — возразил я. — Не могут все твои действия быть контролируемой глупостью.
— А почему бы и нет? — с загадочным видом спросил он.
— Это означало бы, что в действительности тебе ни до чего и ни до кого нет дела. Вот, я, например. Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе безразлично, стану я человеком знания или нет, жив я или умер, и что вообще со мной происходит?
— Совершенно верно. Меня это абсолютно не интересует. Ты такой же, как Лусио, как все остальные в моей жизни, в моей контролируемой глупости.
На меня нахлынуло какое-то особое ощущение пустоты. Было ясно, что у дона Хуана действительно нет никаких причин заботиться обо мне. С другой стороны, я почти не сомневался, что его интересую я лично. Иначе он не уделял бы мне столько внимания. А может быть, он сказал так потому, что он был раздражен моим поведением? В конце концов, у него были на то основания: я же отказался у него учиться.
— Я подозреваю, что мы говорим о разных вещах, — сказал я. — Не следовало брать меня в качестве примера. Я хотел сказать — должно же быть в мире хоть что-то, тебе небезразличное, что не было бы объектом для контролируемой глупости. Не представляю, как можно жить, когда ничто не имеет значения.
— Это было бы верно, если бы речь шла о тебе, — сказал он. — Происходящее имеет значение для тебя. Но ты спрашивал обо мне, о моей контролируемой глупости. Я и ответил, что все мои действия по отношению к самому себе и к остальным людям есть контролируемая глупость, поскольку нет ничего, что имело бы для меня значение.
— Хорошо, но если для тебя больше ничто не имеет значения, то как же ты живешь, дон Хуан?
Он засмеялся и какое-то время молчал, как бы прикидывая, стоит ли отвечать. Потом встал и направился за дом. Я поспешил за ним.
— Постой, но ведь я действительно хочу понять! Объясни мне, что ты имеешь в виду.
— Пожалуй, объяснения тут бесполезны. Это невозможно объяснить, — сказал он. — В твоей жизни есть важные вещи, которые имеют для тебя большое значение. Совершенно определенно, что твои действия важны для тебя. У меня — все иначе. Для меня больше ни одна отдельная вещь не является важной ни в моих действиях, ни в действиях кого-либо из окружающих. Но все-таки я продолжаю жить, потому что обладаю волей. Эта воля закалена всей моей жизнью и в результате стала целостной и совершенной. И теперь для меня не важно, имеет что-то значение или нет. Глупость моей жизни контролируется волей.
Он опустился на корточки и потрогал растения, которые сушились под солнцем на куске мешковины.
Я был совершенно сбит с толку. Я никак не мог предположить, что мои расспросы приведут к такому результату. После длительной паузы я сказал, что некоторые поступки наших ближних все же имеют решающее значение. Например, ядерная война. Трудно представить более яркий пример. Стереть с лица земли жизнь — что может быть страшнее?
— Для тебя это так. Потому что ты думаешь, — с блеском в глазах, сказал дон Хуан. — Ты думаешь о жизни. Но не видишь.
— А если б видел — относился бы иначе? — осведомился я.
— Научившись видеть, человек обнаруживает себя одиноким в мире, ни с чем другим кроме глупости, — загадочно произнес дон Хуан.
Он помолчал, глядя на меня и как бы оценивая эффект своих слов.
— Твои действия, равно как и действия твоих ближних, кажутся тебе важными потому, что ты научился думать, что они важны.
Слово «научился» он выделил какой-то странной интонацией. Я не мог не спросить, что он имеет в виду.
Дон Хуан перестал перебирать растения и посмотрел на меня. — Сначала мы учимся обо всем думать, а затем мы приучаем наши глаза смотреть так, как мы думаем о вещах, на которые смотрим. Мы смотрим на себя, уже думая, что являемся значительными. И, вследствие этого, мы начинаем чувствовать себя важными. Но потом, научившись видеть, человек осознает, что не может больше думать о том, на что смотрит. А если он не может думать о том, на что смотрит, все становится неважным.
Дон Хуан заметил выражение полнейшего недоумения на моем лице и повторил свои утверждения трижды, как бы пытаясь заставить меня понять. Несмотря на это, сказанное им поначалу произвело на меня впечатление абсолютной бессмыслицы. Но после обдумывания я решил, что это была очень сложная формула, имеющая отношение к каким-то аспектам восприятия.
Я попытался сочинить вопрос, который внес бы ясность, но не мог собраться с мыслями. Внезапно я почувствовал полное изнеможение, и от четкости мышления не осталось и следа.
Дон Хуан, похоже, это заметил и мягко похлопал меня по плечу.
— Почистишь вот эти растения, а потом аккуратно покрошишь их сюда, — сказал он, протянув мне большую банку из-под кофе, и куда-то ушел.
Вернулся он через несколько часов. Уже наступил вечер. Давно справившись с растениями, я занимался своими записями, благо времени на это у меня было предостаточно. Я хотел задать ему несколько вопросов, но вместо ответа он сказал, что проголодался, развел огонь в глиняном очаге и поставил на него кастрюлю с бульоном. Пошарив по сумкам с продуктами, которые я привез, дон Хуан вытащил оттуда немного овощей, порезал их на мелкие кусочки и бросил в кастрюлю. После этого он улегся на свою циновку, сбросил сандалии и попросил меня сесть поближе к очагу и следить за огнем.