м, и мы подолгу с ним разговаривали. В последний раз, когда я его встретил, он заключил наш разговор следующим: «у меня было время, чтобы обернуться и проверить свою жизнь. Возможно, что я выбросил годы жизни на преследование того, что никогда не существовало. В последнее время у меня было чувство, что я верил в какой-то фарс. Это не стоило моих усилий. Я считаю, что я знаю это. Однако я не могу вернуть 40 потерянных лет».
Я сказал дону Хуану, что мой конфликт возник из тех сомнений, в которые меня бросили его слова о контролируемой глупости.
– Если ничего в действительности не имеет значения, – сказал я, – то став человеком знания, невольно окажешься таким же пустым, как мой друг, и не в лучшем положении, чем он.
– Это не так, – сказал дон Хуан отрывисто, – твой друг одинок, потому что умрет без виденья. В его жизни он просто состарился и теперь у него должно быть еще больше жалости к самому себе, чем когда-либо ранее. Он чувствует, что выбросил 40 лет, потому что гнался за победами, а находил поражения. Он никогда не узнает, что быть победителем или быть побежденным – одно и то же. Значит, теперь ты боишься меня, так как я сказал тебе, что ты равнозначен всему остальному. Ты впадаешь в детство. Наша судьба, как людей – учиться, и идти к знанию следует так же, как идти на войну. Я говорил тебе это бессчетное число раз. К знанию или на войну идут со страхом, с уважением, с сознанием того, что идут на войну. И с абсолютной уверенностью в себе. Вложи свою веру (доверие) в себя, а не в меня...
И поэтому ты теперь испуган пустотой жизни твоего друга. Но нет пустоты в жизни человека знания – я говорю тебе. Все наполнено до краев.
Все наполнено до краев, и все равно, не как для твоего друга, который просто состарился. Когда я говорю тебе, что ничего не имеет значения, я имею в виду не то, что имеет он. Для него его битва жизни не стоила усилий, потому что он побежден. Для меня не существует ни победы, ни поражения, ни пустоты. Все наполнено до краев, и все равно, и моя битва стоила моих усилий. Для того чтобы стать человеком знания, надо быть воином, а не хныкающим ребенком. Нужно биться и не сдаваться до тех пор, пока не станешь видеть лишь для того, чтобы понять тогда, что ничего не имеет значения.
Дон Хуан помешал в горшке деревянной ложкой. Еда была готова. Он снял горшок с огня и поставил его на четырехугольное кирпичное сооружение, которое он возвысил у стены и которое служило, как полка или как стол. Ногой он подтолкнул два небольших ящика, служивших удобными стульями, особенно, если прислониться к стене спиной. Он знаком пригласил меня садиться и затем налил миску супу. Он улыбался. Его глаза сияли, как если бы ему в самом деле нравилось мое присутствие.
Он мягко пододвинул миску ко мне. В его жесте было столько тепла и доброты, что это, казалось, было просьбой восстановить к нему мое доверие. Я чувствовал себя идиотски. Я попытался сменить свое настроение, разыскивая свою ложку, и не мог ее найти. Суп был слишком горячим, чтобы пить его прямо из миски, и пока он остывал, я спросил дона Хуана, означает ли его контролируемая глупость, что человеку знания никто больше не может нравиться. Он перестал есть и засмеялся.
– Ты слишком заботишься о том, чтобы нравиться людям или чтобы любить их самому, – сказал он, – человек знания любит и все. Он любит, что хочет или кого хочет, но он использует свою контролируемую глупость для того, чтобы не заботиться об этом. Противоположность тому, что ты делаешь теперь. Любить людей или быть любимым людьми – это далеко не все, что можно делать, как человек.
Он некоторое время смотрел на меня, склонив голову на бок.
– Думай над этим, – сказал он.
– Есть еще одна вещь, о которой я хочу спросить тебя, дон Хуан. Ты говорил, чтобы смеяться, надо смотреть глазами, но я считаю, что мы смеемся потому, что мы думаем. Возьми слепого человека – он тоже смеется.
– Нет, слепые не смеются, их тела сотрясаются немного с треском смеха. Они никогда не смотрели на смешные грани мира и должны воображать их себе. Их смех – это не хохот.
Больше мы не говорили. У меня было хорошее самочувствие, ощущение счастья. Мы ели в молчании; затем дон Хуан начал смеяться. Я использовал сухой прутик, чтобы подносить овощи ко рту.
4 октября 1968 г.
Сегодня я выбрал время и спросил дона Хуана, не возражает ли он поговорить еще о видении. Он, казалось, секунду размышлял, затем улыбнулся и сказал, что я опять втянулся в свою рутину: говорить вместо того, чтобы делать.
– Если ты хочешь видеть, тебе следует дать дымку унести тебя, – сказал он с ударением, – я больше не хочу говорить об этом.
Я помогал ему чистить сухие растения. Долгое время мы работали в полном молчании. Когда я вынужден долго молчать, я всегда чувствую себя очень восприимчивым, особенно в присутствии дона Хуана. Наконец, я не выдержал и задал ему вопрос, который, казалось, сам вырвался из меня.
– Как человек знания применяет контролируемую глупость, если случиться, что умрет человек, которого он любит? – спросил я.
Дон Хуан посмотрел на меня вопросительно – он, казалось, опешил при моем вопросе.
– Возьмем твоего внука Люсио, – сказал я. – Будут ли твои действия контролируемой глупостью во время его смерти?
– Возьмем моего сына Эулалио – это более хороший пример, – спокойно ответил дон Хуан, – он был раздавлен камнями, когда работал на строительстве панамериканской дороги. Мои поступки по отношению к нему во время его смерти были контролируемой глупостью. Когда я прибыл к месту взрыва, он был почти мертв, но его тело было настолько сильным, что оно продолжало двигаться и дергаться. Я остановился перед ним и сказал парням из дорожной команды не трогать его больше – они послушались и стояли, окружив моего сына, глядя на его изуродованное тело. Я тоже стоял там, но я не смотрел. Я изменил свои глаза так, чтобы я видел, как распадается его личная жизнь, неконтролируемо расширяясь за свои пределы, подобно туману кристаллов, потому что именно так жизнь и смерть смешиваются и расширяются. Вот что я делал во время смерти моего сына. Это все, что можно было делать, и это контролируемая глупость. Если бы я смотрел на него, то я наблюдал бы за тем, как он становится неподвижным, и я почувствовал бы плач внутри себя, потому что никогда больше мне не придется смотреть на его красивую фигуру, идущую по земле. Вместо этого я видел его смерть, и там не было печали и не было никакого чувства. Его смерть была равнозначна всему остальному.
Дон Хуан секунду молчал. Казалось, он был печален, но затем он улыбнулся и погладил меня по голове.
– Так что можешь сказать, что, когда происходит смерть людей, которых я люблю, то моя неконтролируемая глупость состоит в том, чтобы изменить свои глаза.
Я подумал о людях, которых я сам люблю, и ужасная давящая волна жалости к самому себе охватила меня.
– Счастливый ты, дон Хуан, – сказал я. – ты можешь изменить свои глаза, тогда как я могу только смотреть.
Он нашел мое высказывание забавным и засмеялся.
– Счастливый. Осел, – сказал он, – это трудная работа. – Мы опять рассмеялись. После долгого молчания я опять стал пытать его, может быть лишь для того, чтоб развеять свою собственную печаль.
– Если я тебя понял тогда правильно, дон Хуан, то единственные поступки в жизни человека знания, которые не являются контролируемой глупостью, – это те, что он выполняет со своим олли или мескалито. Не так ли?
– Верно, мои олли и мескалито не на одной доске с нами, людьми. Моя контролируемая глупость приложима только ко мне самому и к поступкам, которые я выполняю, находясь в обществе людей.
– Однако, логически, возможно думать, что человек знания может так же рассматривать свои поступки со своим олли или с мескалито, как контролируемую глупость, верно?
– Ты снова думаешь. Человек знания не размышляет, поэтому он не может встретиться с такой возможностью. Возьми, например, меня. Я говорю, что моя контролируемая глупость приложима к поступкам, которые я совершаю, находясь в обществе людей. Я говорю, что моя контролируемая глупость приложима к поступкам, которые я совершаю, находясь в обществе людей. Я говорю это, потому что я могу видеть людей. Однако я не могу видеть насквозь своего олли, и это делает его невоспринимаемым для меня. Поэтому, как же я могу контролировать свою глупость, если я не вижу сквозь нее. Со своим олли или мескалито я всего лишь человек, который знает, как видеть, и находит, что он оглушен тем, что он видит; человек, который знает, что он никогда не поймет всего, что есть вокруг него.
Возьми, например, тебя. Для меня не имеет значения, станешь ты человеком знания или нет. Однако это имеет какое-то значение для мескалито. Совершенно очевидно, что для него это имеет значение, иначе бы он не сделал так много шагов, чтобы показать свою заботу о тебе. Я могу заметить его заботу, и я действую соответственно этому; и, тем не менее, его забота непонятна для меня.
6
Как раз когда мы уже собирались сесть в мою машину, чтоб начать путешествие в центральную Мексику, 5 октября 1968 г., дон Хуан остановил меня.
– Я говорил тебе раньше, – сказал он с серьезным выражением, – что никогда нельзя раскрывать ни имени, ни местонахождения мага. Я полагаю, ты понимаешь, что ты не должен открывать ни моего имени, ни места, где находится мое тело. Сейчас я собираюсь попросить тебя сделать то же самое по отношению к моему другу, которого ты будешь звать Хенаро. Мы едем к его дому. Там мы проведем некоторое время.
Я заверил дона Хуана, что я никогда не обманывал его доверия.
– Я знаю это, – сказал он, не меняя своего выражения. – И все же меня заботит то, что ты становишься таким рассеянным.
Я запротестовал, и дон Хуан сказал, что его целью было только напомнить мне, что каждый раз, когда становишься рассеянным в делах магии, то играешь с бесчувственной смертью, которую можно отвратить, будучи внимательным и осознавая свои поступки.