Отдельная реальность — страница 16 из 50

Уже почти совсем стемнело. С места, где я сидел, была видна западная часть неба. Края некоторых плотных и почти черных посередине облаков были сильно изрезаны и подсвечены невидимым солнцем.

Я хотел сказать дону Хуану, какое красивое сегодня небо, но он меня опередил.

– Рыхлые края и плотная середина, – сказал он, указывая на облака.

Его замечание до того совпадало с фразой, которую я намеревался произнести, что я подскочил.

– Как раз я собирался тебе об этом сказать, – проговорил я.

– Один-ноль в мою пользу, – объявил он и засмеялся с детской непосредственностью.

Я спросил, как насчет того, чтобы ответить на вопросы.

– Что тебя интересует?

– Наша сегодняшняя беседа о контролируемой глупости сбила меня с толку, – сказал я. – Я действительно не могу понять, что ты имеешь в виду.

– И не сможешь. Потому что ты пытаешься об этом думать, а мои слова никак не вяжутся с твоими мыслями.

– Я пытаюсь думать, – сказал я, – потому что для меня это единственная возможность понять. И все-таки, хочешь ли ты сказать, что, как только человек начинает видеть, все в мире разом теряет ценность?

– Разве я говорил «теряет ценность»? Становится не важным, вот что я говорил. Все вещи и явления в мире равнозначны в том смысле, что они одинаково не важны. Вот, скажем, мои действия. Я не могу утверждать, что они – важнее, чем твои. Так же как ни одна вещь не может быть важнее другой. Все явления, вещи, действия имеют одинаковое значение и поэтому не являются чем-то важным.

Тогда я спросил, не считает ли он, что видение «лучше», чем простое «смотрение на вещи». Он ответил, что глаза человека могут выполнять обе функции, и ни одна из них не лучше другой. Приучать же себя только к одному из этих способов восприятия – значит безосновательно ограничивать свои возможности.

– Например, чтобы смеяться, нам нужно смотреть, – сказал он, – все, что есть в мире смешного, можно уловить только тогда, когда смотришь. Когда человек видит, все настолько равнозначно, что ничего смешного не может быть.

– Уж не хочешь ли ты, дон Хуан, сказать, что видящий не способен смеяться?

Он немного помолчал.

– Наверное, есть люди знания, которые никогда не смеются. Впрочем, я таких не знаю. Те, с кем я знаком, не только видят, но и смотрят, поэтому все они могут смеяться.

– А может человек знания плакать?

– Я думаю – да. Наши глаза смотрят, поэтому мы можем смеяться, плакать, веселиться, печалиться или радоваться. Лично мне не нравится быть печальным. Поэтому, когда приходится сталкиваться с чем-то, что вызывает печаль, я смещаю глаза и начинаю видеть вместо того, чтобы смотреть. Но если попадается что-то забавное, я предпочитаю смотреть и смеяться.

– Ага! Тогда твой смех – настоящий. Получается, что смех – это уже не контролируемая глупость.

– Знаешь, я с тобой разговариваю отчасти потому, что ты даешь мне повод посмеяться, – произнес он. – В пустыне живут грызуны – крысы такие с пушистыми хвостами. Чтобы похозяйничать в запасах других грызунов, они засовывают в их норки свои хвосты. Те пугаются и убегают. Но в тот момент, когда крыса сидит, засунув в чужую норку хвост, ее очень легко поймать. Так и ты – ловишься на своих же вопросах. Не пора ли выбирать? Ведь эти крысы иногда остаются без хвоста, спасая свою шкуру.

Его сравнение рассмешило меня. Когда-то дон Хуан показывал мне этих зверьков с пушистыми хвостами. Они были похожи на маленьких жирных белок. Я представил себе одну из таких крыс с оторванным хвостом. Картина получилась грустной и в то же время очень забавной.

– Мой смех – настоящий, – сказал дон Хуан. – Впрочем, как и все, что я делаю. Но он же – контролируемая глупость, поскольку бесполезен. Он ничего не меняет, но тем не менее я смеюсь.

– Но, насколько я понимаю, дон Хуан, твой смех не бесполезен. Он делает тебя счастливым.

– Нет. Я счастлив оттого, что смотрю на вещи, делающие меня счастливым, а потом уже глаза схватывают их забавные стороны, и я смеюсь. Я говорил тебе это много раз. Чтобы быть на высоте, всегда нужно выбирать путь, подсказанный сердцем. Может быть, для кого-то это будет означать всегда смеяться.

Я решил, что он имеет в виду противоположность смеха и плача или хотя бы то, что плач – это действие, которое нас ослабляет. Но дон Хуан заявил, что никакого принципиального различия нет. Просто ему лично больше подходит смех, потому что, когда он смеется, тело его чувствует себя лучше, чем когда он плачет.

Тогда я заметил, что равнозначности здесь все же нет, поскольку есть предпочтение. Если он предпочитает смеяться, а не плакать, то смех – важнее.

Но он упрямо твердил, что его предпочтение ничего не значит, они равноценны. Я заявил, что, доводя наш спор до логического конца, можно сказать: «Если все равнозначно, то почему бы не выбрать смерть?»

– Иногда человек знания так и поступает, – сказал дон Хуан. – И однажды он может просто исчезнуть. В таких случаях люди обычно думают, что его за что-то убили. А он просто выбрал смерть, потому что для него это не имело значения. Я выбрал жизнь. И смех. Причем вовсе не оттого, что это важно, а потому, что такова склонность моей натуры. Я говорю «выбрал», потому что вижу. Но на самом деле выбрал не я. Моя воля заставляет меня жить вопреки тому, что я вижу в мире. Ты сейчас не можешь меня понять из-за своей привычки думать так, как ты смотришь.

Последняя фраза меня заинтересовала. Я спросил, что он имеет в виду.

Дон Хуан несколько раз дословно повторил ее, а потом объяснил, что, говоря «думать», имеет в виду устойчивые, постоянные понятия, которые есть у нас обо всем в мире. Он сказал, что видение избавляет от привычки к ним. Но пока я не научусь видеть, мне не удастся понять, о чем идет речь.

– Но если ничто не имеет значения, дон Хуан, то с какой стати должно иметь значение, научусь я видеть или нет?

– Я уже говорил тебе, что наша судьба как людей – учиться, для добра или зла. Я научился видеть, и говорю, что нет ничего, что имело бы значение. Теперь – твоя очередь. Вполне вероятно, что в один прекрасный день ты научишься видеть, и тогда сам узнаешь, что имеет значение, а что нет. Для меня нет ничего, имеющего значение, но для тебя, возможно, значительным будет все. Сейчас ты должен понять: человек знания живет действием, а не мыслью о действии. Он выбирает путь сердца и следует по этому пути. Когда он смотрит, он радуется и смеется; когда он видит, он знает. Он знает, что жизнь его закончится очень скоро; он знает, что он, как любой другой, не идет никуда; и он знает, что все равнозначно. У него нет ни чести, ни достоинства, ни семьи, ни имени, ни родины. Есть только жизнь, которую нужно прожить. В таких условиях контролируемая глупость – единственное, что может связывать его с ближними. Поэтому он действует, потеет и отдувается. И взглянув на него, любой увидит обычного человека, живущего так же, как все. Разница лишь в том, что глупость его жизни находится под контролем. Ничто не имеет особого значения, поэтому человек знания просто выбирает какой-то поступок и совершает его. Но совершает так, словно это имеет значение. Контролируемая глупость заставляет его говорить, что его действия очень важны, и поступать соответственно. В то же время он прекрасно понимает, что все это не имеет значения. Так что, прекращая действовать, человек знания возвращается в состояние покоя и равновесия. Хорошим было его действие или плохим, удалось ли его завершить, – до этого ему нет никакого дела.

С другой стороны, человек знания может вообще не совершать никаких поступков. Тогда он ведет себя так, словно эта относительность имеет для него значение. Так тоже можно, потому что и это будет контролируемая глупость.

В длинных и путаных выражениях я попытался объяснить дону Хуану, что меня интересуют мотивы, заставляющие человека знания действовать определенным образом вопреки пониманию того, что ничто не имеет значения.

Усмехнувшись, он ответил:

– Ты думаешь о своих действиях, поэтому тебе необходимо верить, что действия эти важны настолько, насколько ты их таковыми считаешь. Но в действительности из всего, что человек делает, нет ничего, что имело бы значение. Ничего! Но как тогда я могу жить? Ведь ты об этом спрашивал? Проще было бы умереть; ты так говоришь и считаешь, потому что думаешь о жизни. Как, например, думаешь сейчас, на что похоже видение. Ты требуешь от меня описания. Такого, которое позволило бы тебе об этом думать, как ты думаешь обо всем остальном. Но в случае видения думать вообще невозможно. Поэтому мне никогда не удается объяснить тебе, что это такое. Теперь по поводу моей контролируемой глупости. Ты хочешь услышать о причинах, которые побуждают меня действовать именно так, но я могу сказать лишь одно – контролируемая глупость очень похожа на видение. Ни о том, ни о другом думать невозможно.

Дон Хуан зевнул, лег на спину и потянулся, хрустнув суставами.

– Ты слишком долго отсутствовал, – сказал он, – и ты слишком много думаешь.

Он встал и направился в густой чапараль за домом. Я остался сидеть у огня, подбрасывая хворост, чтобы варево в кастрюле кипело. Хотел было зажечь керосиновую лампу, но сумерки были очень успокаивающими. Света от огня в очаге было достаточно, чтобы писать. Красноватые отблески ложились повсюду. Я положил блокнот на землю и лег рядом. Я устал. Из всего нашего разговора в голове осталось только одно – дону Хуану нет до меня никакого дела. Это не давало мне покоя. Столько лет я ему верил! Если б не эта вера, меня бы давно уже парализовало от страха при встрече с тем, чему он меня учил. В основе этой веры была твердая убежденность в том, что дон Хуан заботится лично обо мне. Где-то в глубине души я всегда его побаивался, но страх этот мне удавалось подавить благодаря глубокой вере. Теперь он сам полностью разрушил основу, на которой строилось мое к нему отношение. Мне не на что было опереться. Я чувствовал себя совершенно беспомощным.