Отдельный — страница 12 из 17

Но я поднялась и заторопилась. Большая хозяйственная сумка, куда я бросила сигареты, спички и деньги на дорогу, была при мне. “Чевенгур” же был забыт на столе. Дня за три до этого полдня Тарковский и в самом деле отвозил меня в Москву, он сказал Липкину:

— Семочка, вот тебе твоя Инна из рук в руки, и вот тебе моя книга.

Это тот самый сборник “Стихотворения”, который дважды подарил мне Тарковский зимой. Судя по дате под надписью “Дорогому Семе с давней воскресшей дружбой и пожеланием счастья А.Т.”, отвозил меня А.Т. 11 мая. Значит, спешила я в Москву, и очень спешила, числа 15-го.

Тарковский понуро вышел со мной на улицу ловить такси, безнадежно приговаривая:

— Мы видели лося, но кто мне поверит без вас? Никто не поверит.

Тут наконец, не вдаваясь в подробности, я должна объяснить, почему такси, а не электричка, почему я пишу: “меня брали с собой”, “меня везли” и т. п. Все, к сожалению, крайне просто: с 34 своих лет не умею пользоваться общественным транспортом и переходить улицы. Чуткий Арсений Александрович, как правило, доводил меня до угла Серафимовича и голосовал. Он обстоятельно наказывал таксисту или, реже, леваку, где меня надо высадить, чтобы мне не пришлось переходить дорогу. Несколько раз Тарковский ездил со мной, видимо, хотя он мне в этом не признавался, повидаться с Липкиным. Каждая передача меня “из рук в руки”, как он шутил, здороваясь с Семеном Израилевичем, происходила возле метро “Динамо”. Тарковский отпускал такси, и мы, если не холодно, беседовали тут же, в скверике. Вернее, они беседовали. Чаще всего на литературные и политические темы. В эти полчаса или час я себя не чувствовала лишней, но умела отключать слух (чему только не самообучишься, подолгу живя в доме творчества) и отключала. Мне было о чем подумать, — именно литературно-политическая тема и занимала меня, но не теоретически, а практически. Наговорившись, Тарковский на такси же возвращался в Переделкино, а мы с Семеном Израилевичем — на “конспиративную квартиру” к его младшему брату Мише.

В 1974-м мы обсуждали в Мишиной комнате, в коммуналке, как и через кого передать на Запад рукопись Гроссмана “Жизнь и судьба”. Роман и хранился у Миши, о чем уже написал сам Липкин. Технику переправки “Жизни и судьбы” разрабатывать в доме творчества мы, естественно, опасались. “Конспиративной квартирой” комнату Миши я назвала не случайно. У нас имелись ключи, и мы приезжали на “конспиративную” тогда, когда математик Михаил Израилевич бывал на службе в ЦСУ. Я уже с зимы 1967-го знала, что роман спрятан у него, но он не должен был знать, что я об этом знаю. Чем не конспирация? Узнал же Миша, что я знаю, как раз в тот день, когда мы с Тарковским видели лося, когда я приехала уже за “Жизнью и судьбой” — передать Войновичу, чтобы роман с его помощью попал за границу.

Естественно, я не посвящала Тарковского в причину моих выездов в город. Естественно и то, что Арсений Александрович удивлялся:

— И чего вам, Инна, без конца шастать в Москву к Семе? Пусть падишах сам к вам ездит и на подольше.

Еще раз хочется сказать о характере нашей с Тарковским дружбы — легкость и очарование общения состояли, главным образом, в отсутствии каких-либо взаимообязательств. Тарковский в те годы уже многим покровительствовал, писал внутренние рецензии, рекомендации и прочая. Узнав, что моя книжка стихов с 69-го года без движения валяется в “Совписе”, предложил:

— Инна, а не хотите ли, чтобы я вмешался? Теперь я кое-какой имею вес.

— Отказываюсь наотрез.

Тарковский неполнозвучную рифму “вес — наотрез” принял с откровенно радостным облегчением. Он и без того хлопотал то за одного, то за другого, но хлопоты его явно тяготили. Да и приятно, думаю, ему было сознавать, что моя к нему привязанность — бесцельна. Он к тому времени, как мне кажется, изрядно устал от “целенаправленных”. Любопытно еще одно: стоило мне с Липкиным куда-нибудь уехать надолго или оставаться в доме творчества “Переделкино” в июле-августе, когда Тарковские жили в Голицыне, как я об Арсении Александровиче забывала напрочь. А если разговор заходил о нем, то исключительно о его стихах. Трудно было даже представить себе, что как только съедемся в Переделкине, снова будем почти неразлучны. Вот такая странность и, как я вскоре узнала, — с обеих сторон.

О лосе и забытом в саду платоновском “Чевенгуре” я вспомнила лишь на обратном пути, незадолго до ужина. Я сразу побежала к “читальне”, но “Чевенгур” исчез. Потом, не поднимаясь к себе, направилась к Тарковскому, а вдруг он прибрал книгу. Уже в начале коридора я услышала возбужденный, почти плачущий голос Арсения Александровича:

— Да, видел, видел я лося, я первым и заметил его. Вот вернется Лиснянская, спросите…

“Неужели, бедный, целые пять часов доказывает, спорит, чуть ли не плачет”, — промелькнуло у меня в голове, и я решила прийти ему на помощь. Беспардонно, без стука, распахнула дверь:

— Арсений Александрович, вы рассказали, как мы видели лося?

— Не верят! — Тарковский полулежал, как всегда, в пижаме. Татьяна и еще какая-то домотворческая знакомая, кто — не помню, — сидели напротив него.

— То есть как не верят? — сочувственно возмутилась я.

— На территории дома творчества, — оборвала мое свидетельское показание Татьяна, — не могло быть лося.

— Верно, ты еще скажешь, что у нас и галлюцинации общие? — уже взорвался Тарковский.

— Да нет, небось сговорились разыграть меня, — снисходительно-прощающе улыбнулась Татьяна, — пусть будет по-вашему: лось был на корте и в теннис играл. — И мне: — Арсений мне перед обедом и всем за столом про лося рассказывал и сейчас, не успела я зайти после работы, заладил про лося. — И ему: — Верю, Арсюша. Пора собираться на ужин. (Значит, не пять часов подряд, слава Богу).

Я заметила, когда Тарковский взрывался, Татьяна старалась все, как говорится, спустить на тормозах. Даже если и не была с ним согласна. Мать всегда знает, в какой момент следует уступить своему ребенку.

Часы

Плачет птица об одном крыле…

Как-то ясным майским утром, уже после того, как видели лося и потеряли “Чевенгур”, мы сидели с Тарковским на полукруглой каменной террасе с балюстрадой перед двумя толстенными колоннами и тяжело открывающейся массивной дверью сталинского ампира. Сидели в плетеных креслах, он в узком с высокой спинкой, а я — в ракушке. Арсений Александрович чинил зонтик, из которого повылазили спицы, и:

— Вон, берите пример, — справедливо указывал мне на живые примеры, понимая, что мне солнце вредно, — и Вера Потапова зонтиком прикрывается, и Мима Гребнева с Нелей Бахновой под зонтиками к калитке идут.

Надо сказать, что Тарковский — на редкость участлив, если дело касается здоровья. Он, коли кто занедужит, даже малознакомый, скажем, сосед по номеру или столу, проведывал, давал советы, делился лекарствами. Правда, не заходил к болеющим гриппом или ангиной — боялся заразы.

— Арсений, здравствуйте, я — к вам. — Это приехал из Москвы очеркист и киносценарист Виктор Станиславович Виткович, ровесник Тарковского, хорошего роста, с несколько квадратным бульдожьим лицом и такими же, но всегда смеющимися глазами. Меня с ним познакомил Липкин в Душанбе, в очередной из наших в Таджикистан поездок. При встрече в доме творчества мы с Витковичем вежливо здоровались, но ни я не знала, чем он занимается, ни он, по-моему, — чем я. Виткович был давним другом-почитателем Тарковского. Он дружил и с Кочетковым, берег папку со стихами и поэмами и после смерти Кочеткова делал попытки их напечатать. Тарковский ценил Витковича, в особенности не как знатока поэзии, а как меломана. Основным предметом их общения была музыка. Но обо всем этом я узнала потом.

А тогда Тарковский поднялся поздороваться с Витковичем:

— Как я рад, что приехали! Сейчас дочиню Инне зонтик, одна спица осталась, и уговорим Таню поехать сначала в магазин, а потом — пообедать, есть одно замечательное заведение. Таня вам не откажет, а мне осточертел общепит.

Виткович взглянул на меня своими незабываемо смеющимися глазами и произнес нарочито серьезно:

— Что ж, будете воспоминания писать, как великий поэт вам зонтик чинил.

Вот, получается, и пишу. А ведь огрызнулась на терассе:

— Еще неизвестно, кто и о ком воспоминать будет.

Я-то всего лишь хотела спросить, откуда Витковичу известно, кто кого переживет. Но резанул меня и эпитет “великий”. (Теперь-то я вижу: хоть верна строчка Тарковского “Последним умирает слово”, что у нас существительные и прилагательные если не умирают, то девальвируются прежде и гораздо быстрее рубля). Тарковский понял мою неадекватную реакцию и пришел на выручку:

— Инна, к чему сердиться, по сравнению со мной вы — дитя, вы и должны меня пережить и воспоминать.

“Воспоминать” — его выражение.

Милый, милый Арсений Александрович! Вот я и живу и воспоминаю, воспоминаю как ребенка, и разговариваю с вами вслух: меньше, чем через полгода — наши дни рождения. Мне стукнет столько, сколько исполнилось вам в том июне, тогда, вскоре после “часов” — 68. А ведь вы так серьезно относитесь к дате рождения, даже стихи у вас (напомните мне, кажется, два) озаглавлены: “25 июня”. Превосходные стихи!

Татьяна охотно согласилась, заехав в один одинцовский магазин, отправиться в “Русскую избу”. В тот теплый безоблачный день я и не догадывалась, что это будет последняя с Тарковскими “прогулка” в магазин и последний наш обед в “Русской избе”. В магазине Арсений Александрович приобрел одинаковые часы: одни себе, другие — мне.

— Инне, — как объяснил Тарковский Витковичу тут же, у прилавка, свой дорогостоящий подарок, — ко дню рождения, — а меня предуведомил:

— Будем с вами носить одинаковые часы с календариком. Ничего не попишешь.

До наших дней рождений было впереди еще около месяца. Я для Арсения Александровича подарок припрятала — не помню что, — но терпению не дарить заранее научилась у Тарковского. Он, нетерпеливый, дарил в срок. А тут, видимо, предчувствовал или уже знал, что нашей не обременяющей друг друга дружбе очень скоро будет положен предел.