Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том II — страница 54 из 67

ий неверных или опасных, желая сохранять, а не приобретать». При завершении смуты «отечество даровало самодержавие Романовым», и перо историка рисует следующую картину политического благоденствия России в XVII в.: «Дуга небесного мира воссияла над троном Российским. Отечество под сенью самодержавия успокоилось, извергнув чужеземных хищников из недр своих, возвеличилось приобретениями и вновь образовалось в гражданском порядке». Отдавая дань должного деяниям Петра Великого, Карамзин также не без намека на современных советников императора Александра отмечает в преобразователе «важнейшее для самодержавцев дарование — употреблять людей по способностям. Полководцы, министры, законодатели не родятся в такое или такое царствование, но единственно избираются»; и автор записки с ударением замечает: «избрать значит угадать, угадывают же людей только великие люди». Однако над заимствованиями новых обычаев в эпоху Петра Карамзин произносить суровый приговор. «Петр — по его словам — не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости». «Искореняя древние навыки, представляя их смешными, глупыми, хваля и вводя иностранные, государь России унижал Россиян в собственном их сердце». «С эпохи Петра честью и достоинством Россиян сделалось подражание». Карамзин довольно подробно вскрывает тот культурный перелом, который пережило русское общество в течение XVIII ст. «Мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России виною Петра». Тем не менее, националистический протест во имя народной самобытности и стародавних обычаев был настолько силен, что Петру приходилось прибегать к самым крайним и жестоким мерам воздействия. «Пытки и казни служили средством нашего славного преобразования государственного. Многие гибли за одну честь русских кафтанов и бороды, ибо не хотели оставить их и дерзали порицать монарха». Самую мысль перенести столицу в «Северный край, среди зыбей болотных, в местах, осужденных природою на бесплодие и недостаток», Карамзин считает в высшей степени пагубной. «Можно сказать, — говорит он, — что Петербург основан на слезах и трупах». Переходя к царствованию Екатерины II, автор записки отмечает, что «главное дело сей незабвенной монархини состоит в том, что ею смягчилось самодержавие, не утратив силы своей». Отметив, что в годы ее царствования «исчез у нас дух рабства, по крайней мере, в вышних гражданских состояниях», Карамзин в следующих словах характеризует политическое настроение русской общественной мысли в те годы: «Мы приучились судить, хвалить в делах государя только похвальное, осуждать противное». Подводя итог продолжительной государственной деятельности великой императрицы, историк-публицист приходит к такому заключению: «Екатерина очистила самодержавие от примесей тиранства. Следствием были спокойствие сердец, успехи приятностей светских, знаний разума». Но с кончины Екатерины картина резко меняется: «что сделали якобинцы в отношении к республикам, то Павел сделал в отношении к самодержавию: заставил ненавидеть злоупотребления оного». Указав на трагическую кончину Павла, Карамзин с осуждением относится к виновникам его смерти. «Если некоторые вельможи, генералы, телохранители присвоят себе власть тайно губить монархов или сменять их, что будет самодержавие? Игралищем олигархии и должно скоро обратиться в безначалие, которое ужаснее самого злейшего властителя». По мнению Карамзина, «закон должен располагать троном, а Бог один — жизнью царей». С философским спокойствием он замечает: «Кто верит Провидению, да видит в таком самодержце бич гнева небесного…. Заговоры да устрашают народ для спокойствия государей! Да устрашают и государей для спокойствия народов». Задаваясь вопросом: «можно ли и какими способами ограничить самовластие в России, не ослабив спасительной царской власти», Карамзин целым рядом доводов старается опровергнуть это положение. «Умы легкие — по его словам — не затрудняются ответом» и говорят: «можно, надобно только закон поставить еще выше государя». Но Карамзин недоумевает: «кому дадим право, — вопрошает он, — блюсти неприкосновенность этого закона? Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые государем или государством? В первом случае, они угодники царя, во втором — захотят спорить с ним о власти. Вижу аристократию, а не монархию». Всем характером своей записки Карамзин как бы устраняет самый вопрос о преобразованиях, поставленный на очередь Александром в начале его царствования. Он отстаивает целую политическую систему, поддерживая теорию слепой бесправной покорности. Он изображает врагами божескими и человеческими людей, думавших об улучшении общественного быта. У общества историограф отнимает самую мысль об усовершенствовании порядка вещей, под которым оно живет. «Это воля Провидения, — говорит он: — сносите ее, как бурю, как землетрясение и не помышляйте о том, чтобы мог наступить иной порядок вещей, в котором право и закон устраняли бы необходимость подвергаться землетрясениям». Отстаивая необходимость для России самодержавия, автор записки восклицает: «Две власти государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клетке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть мечта». Стоя на своей консервативно — националистической точке зрения, Карамзин убежден в том, что самодержавие основало и воскресило Россию: с переменой государственного устава ее она гибла и должна погибнуть. Полный веры в спасительную силу неограниченного единовластия, он открыто заявляет: «если бы Александр подписал устав, основанный на правилах общей пользы, и скрепил бы оный святостью клятвы», то эта клятва не будет обязательна для его преемников.

Мария Федоровна в 1801 г. (Клаубера)

Переходя к характеристике современного политического положения России, Карамзин впадает в крайне пессимистический тон, говоря: «Россия наполнена недовольными, жалуются в палатах и хижинах». Причину этого всеобщего общественного ропота он усматривает в ошибочных мероприятиях правительства, в сфере как внешней, так и внутренней политики. «Никто не уверит Россиян, — восклицает, полный консервативного пафоса, публицист, — чтобы советники трона в делах внешней политики следовали правилам истинной мудрой любви к отечеству и доброму государю». Еще более обличительным тоном дышит записка Карамзина, когда он переходит к оценке реформ, предпринятых Александром в период преобразовательных начинаний и в годы его сближения со Сперанским. «Советники государя, — говорить он, — оставили без внимания правила мудрых, что всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надобно прибегать только в необходимости, ибо одно время дает надлежащую твердость уставам». С особой силой своего пылкого красноречия нападает Карамзин на учреждение министерств, явившееся, по его мнению, мерою крайне поспешной и необдуманной: «Министры стали между государем и народом, заслоняя Сенат, отнимая его силу и величие». Восставая против учреждения Государственного Совета и отстаивая значение петровского Сената, Карамзин высмеивает формулу: «вняв мнению совета», которой государь должен был скреплять одобренные Государственным Советом законопроекты. «Государь российский, — заявляет он, — внемлет только мудрости, где находит ее, в собственном ли уме, в книгах ли, в голове ли лучших своих подданных, но в самодержавии не надобно ничьего одобрения для законов, кроме подписи государя». Усматривая в этой формуле точный перевод с французского, защитник исконных русских основ замечает: «Пусть французы справедливо или несправедливо употребляют оное. Выражение „le conseil d'etat entendu“ не имеет смысла для гражданина Российского». Не без намека на Сперанского Карамзин выносит такой приговор ближайшим сотрудникам государя: «вообще новые законодатели России славятся наукой письмоводства более, нежели наукой государственной». Отрицательно относясь и к административным реформам императора Александра и к тем лицам, трудами которых обновлено было все центральное управление, консервативный публицист делает государю следующее предостережение: «Перемены сделанные не ручаются за пользу будущих; ожидают их более со страхом, нежели с надеждой, ибо к древним государственным зданиям прикасаться опасно». «Новости ведут к новостям и благоприятствуют необузданностям произвола». В глазах автора записки мероприятия правительства, направленные в пользу крепостных крестьян, чреваты самыми неожиданными последствиями: «В государственном общежитии право естественное уступает гражданскому и что благоразумный самодержец отменяет единственно те уставы, которые делаются вредными или недостаточными и могут быть заменены лучшими». Вполне понимая те соображения, которыми руководствуется в данном случае государь, Карамзин, тем не менее, выставляет следующие соображения: «Он желает сделать земледельцев счастливее свободой; но ежели сия свобода вредна для государства? и будут ли земледельцы счастливее, освобожденные от власти господской, но преданные в жертву их собственным порокам, откупщикам и судьям бессовестным?» Успокаивая совесть Александра и вместе с тем стараясь положить предел его преобразовательным начинаниям, историк, выражая господствующее в то время мнение консервативного дворянства, замечает: «Государь! история не упрекнет тебя злом, которое прежде тебя существовало, но ты будешь ответствовать Богу, совести и потомству за всякое вредное следствие твоих собственных уставов». Попытки создать гражданское уложение, в которых, как известно, наиболее видную роль играл Сперанский, вызывают со стороны Карамзина целый ряд язвительных замечаний. «Издаются две книжки, — не без явного юмора замечает он, — под именем проекта Уложения. Что же находим? Перевод Наполеонова кодекса». «Какое изумление для Россиян! Какая пища для злословия! Благодаря Всевышнего, у нас еще не Вестфалия, не Италианское королевство, не Варшавское герцогство, где кодекс Наполеонов, со слезами переведенный, служит уставом гражданским». Карамзин, полный искреннего возмущения, восклицает: «Для того ли существует Россия, как сильное государство, около тысячи лет, чтобы нам торжественно перед лицом Европы признаться глупцами и подсунуть седую нашу голову под книжку, слепленную в Париже 6 или 7 экс-адвокатами и экс-якобинцами?» Подвергая всесторонней критике проект нового гражданского уложения, историограф дает