«В делах, которые гораздо поважней,
Нередко оттого погибель всем бывает,
Что чем бы общую беду встречать дружней,
Всяк споры затевает
О выгоде своей!»
Но сатира и скептицизм были не ко времени, и «хоть были некоторые, которые предвещали, что затеянная борьба не по рукам нам, но их было весьма мало, и зловещее их предсказание почитали трусостью» (кн. Волконский «Записки», 148). В ответ на призыв манифеста: «Да встретит он (враг) в каждом дворянине Пожарского» и т. д., — военная песнь с уверенностью восклицала:
«Не всяк ли тот из нас Пожарский,
Кто духом, сердцем, чувством Росс?»
Наша «брань — праведная», французский император «открыл первый войну», «с лукавством в сердце и лестью в устах несет он вечные (для России) цепи и оковы», так говорят правительственные манифесты, которым вторят и стихотворцы:
«Ужели нам, в войне сей правым,
Под игом тягостным страдать?..
Что мы такое учинили,
Почто идут войной на нас?
Союз давно ли заключили?
И вдруг пресекся мирный глас…
Мы ль вторгнулись в его пределы,
Смутили домы поселян?
Мы ль отняли его уделы[124]?
Обманом ворвались во стан?»
спрашивает автор (И. Ламанский) и обращается с молитвой к Богу «не попустить врагам лукавым над истиной торжествовать». Однако враг торжествовал, и шел прямо в грудь России, к самому ее сердцу…
Поэзия становится сплошным боевым кличем, горячим призывом к делу, к жертвам кровью и благосостоянием, к единодушному отпору врагам: «Вы тем гордитесь, что славяне, но будьте славны делом вы!.. Сокровищницы отворите, всех состояний богачи!..» «К оружию, к защите, россы!» — «Отчаянью не предавайтесь, мужайтесь, росские сыны!»
«Иль мужество в груди остыло,
И мстить железо позабыло?
Скорей сомкнитесь в ратный строй!
Зовет отечество: летите!
И сколь ужасно покажите
России нарушать покой»
Враг не страшен, говорит отчасти в тоне ростопчинских афиш Астафьев в песне русским воинам:
«Посмотрите, подступает
К вам соломенный народ,
Бонапарте выпускает
Разных наций хилый сброд.
Не в одной они все вере,
С принужденьем все идут;
При чувствительной потере
На него же нападут».
Федор Глинка, сидя у полевых огней под Смоленском, пишет солдатскую песню, которая распевается в полках:
«Вспомним, братцы, россов славу,
И пойдем врагов разить.
Защитим свою державу;
Лучше смерть — чем в рабстве жить!..
Мы вперед, вперед, ребята!
С Богом, верой и штыком…»
От гнетущих впечатлений настоящего мысль охотно уходит в прошлое, чтобы там, в славных воспоминаниях, черпать живые силы бодрости и надежды, поднимать национальное самочувствие; лихолетье смутного времени, Полтава — вот наиболее частые и близкие исторические аналогии: Наполеону грозит участь Карла XII, которого «гордость завела к Полтаве, и гордый с колесницы пал»; поэтому
«Умрем, как прежде умирали,
С Донским, Пожарским злых карали,
С Екатериной иль Петром…
Греми отмщенья страшный гром»
Эта жажда мести является главным мотивом всей поэзии 12-го года, как она, несомненно, захватывала и все наиболее активные элементы русского общества: «Мщение и мщение было единым чувством, пылающим у всех и каждого» (кн. Волконский, «Зап.», 147); им горят даже такие обычно незлобивые люди, как Ф. Глинка и Максим Невзоров:
«Воздвигнем знамя чистой веры,
Надежды крепкой и любви!
Бог превзойдет все с нами меры,
Упьется в вражией крови»
Так своеобразно чувство мести завязывается в один узел с мотивами националистическими и религиозными; оно питалось новыми и новыми ударами национальному самолюбию, успехами французской армии, бедствиями войны, которая всюду несла свой «меч и пламень».
Отгремело Бородино — «Российский Марафон», где «дрогнул в первый раз злодей Наполеон», затем настали новые «дни ужаса и плача»: Москва в руках французов, Москва запылала… Пожар и плен Москвы — одна из самых популярных тем лирики 12-го года. Впечатление от события, несомненно, было огромное; однако стихотворные отклики на него не дают в большинстве случаев живых и захватывающих картин; готовая риторическая схема более, чем когда-либо мешает почувствовать биение потрясенного скорбью сердца; нет тех иногда мелких, но пережитых и свежих деталей, которые делали бы поэтическую живопись вполне убедительной и заражающей. Яркое художественное слово нашлось только у К. Н. Батюшкова, который сумел в немногих, как похоронный звон отдающихся в душе, стихах своего послания к Д. В. Дашкову выразить всю жуть и боль совершившегося:
«Мой друг! Я видел море зла
И неба мстительного кары,
Врагов неистовых дела,
Войну и гибельны пожары;
Я видел сонмы богачей,
Бегущих в рубищах издранных;
Я видел бедных матерей,
Из милой родины изгнанных!
Я на распутье видел их,
Как, к персям чад прижав грудных,
Оне в отчаяньи рыдали,
И с новым трепетом взирали
На небо рдяное кругом.
Трикраты с ужасом потом
Бродил в Москве опустошенной,
Среди развалин и могил;
Трикраты прах ея священный
Слезами скорби омочил.
И там — где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней;
И там — где с миром почивали
Останки иноков святых,
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их;
И там — где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады —
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки,
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры!..
Нет, нет! талант погибни мой
И лира, дружбе драгоценна,
Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!»
Могли, конечно, говорить, что «потеря Москвы не есть еще потеря отечества»: могли даже рукоплескать в Петербурге словам Пожарского (в трагедии Крюковского «Пожарский»):
«Россия не в Москве, среди сынов она,
Которых верна грудь любовью к ней полна!»
Но этими фразами нельзя было заговорить той жгучей скорби, какая вылилась в стихах Батюшкова; и в не очень художественном, но искреннем «Плаче над Москвой» кн. Ив. Долгорукий («Бытие моего сердца», ч. I, стр. 162) дает ответ успокоительным голосам:
«У матушки Москвы есть множество детей,
Которые твердят по новому пристрастью,
Что прах ея не есть беда России всей…
Утешит ли кого сия молва народна?
Отечества я сын, и здесь сказать дерзну:
Россия! ты колосс, — когда Москва свободна;
Россия — ты раба, когда Москва в плену!»
За что же этот плен? — возникал вопрос у наиболее чутких и совестливых. За что «гнев Божий над тобой, злосчастная Москва?»
В этом отношении чрезвычайно интересно стихотворение свящ. Матфея Аврамова «Москва, оплакивающая бедствия свои»… (Отд. изд. 1813 г.; в Собрании стих. 12-го года, ч. II, 67–100). Обрисовав с большой силой, с прочувствованными подробностями бедствия Москвы, автор представляет ее «в образе вдовицы», которая в своей покаянной речи резко обличает социальную неправду, истинную причину отяготевшей над нею казни Божией: она задремала «на лоне ложных благ», «корысть» стала ее «душой»; повсюду «лесть медоточная и хитрое притворство, вина общественных неисцелимых ран»; повсюду «наглость, варварство, ложь, клеветы, обман»:
Обман между родных, — обман между друзьями,
Между супругами, между сынов с отцами,
Обман на торжищах, в судах и вкруг царей,
Обман в святилищах, — обман у алтарей…
Невинные страдали, богатство и покой покупались «правосудия и истины ценой»; «из бедных с потом их, с слезами пили кровь». С одной стороны, нищета, уходившая в пьянство, «впивала с жадностью в себя пиянства страсть», с другой —
«Любимцы счастия среди забав и нег,
На лоне роскоши, в объятиях утех,
Тогда для собственных лишь удовольствий жили…»
Любовь была забыта, и вместе с ней «пало основанье, которое одно дел добрых держит зданье». Взамен воцарилось «самолюбие жестокое, слепое»… Вот почему Бог прогневался на Россию и «мечом врага стал действовать над вашими сердцами». — Стихотворение[125], писанное в 1812 г. в продолжение разорения Москвы и в первые дни ее избавления, оканчивается призывом к исправлению и надеждой на Бога:
«Сыны Москвы! Средь бед смущаться нам не должно,
Бог прах одушевит — от Бога все возможно».
Этот глубокий и строгий взгляд внутрь самого себя перед лицом народного бедствия, этот призыв к покаянию был поистине гласом вопиющего в пустыне. Вокруг раздавались совсем другие голоса. У громадного большинства «унижение» Москвы, ее «слезы горькие», когда в ней «начался грабеж неслыханный, загорелись кровы мирные, запылали храмы Божии», отозвались не самоуглублением, не покаянно обличительными настроениями, а все разгорающейся жаждой мщения: «при имени Москвы, при одном названии нашей доброй, гостеприимной, белокаменной Москвы, сердце мое трепещет (