Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том V — страница 35 из 53

«В делах, которые гораздо поважней,

Нередко оттого погибель всем бывает,

Что чем бы общую беду встречать дружней,

Всяк споры затевает

О выгоде своей!»

Но сатира и скептицизм были не ко времени, и «хоть были некоторые, которые предвещали, что затеянная борьба не по рукам нам, но их было весьма мало, и зловещее их предсказание почитали трусостью» (кн. Волконский «Записки», 148). В ответ на призыв манифеста: «Да встретит он (враг) в каждом дворянине Пожарского» и т. д., — военная песнь с уверенностью восклицала:

«Не всяк ли тот из нас Пожарский,

Кто духом, сердцем, чувством Росс?»

Наша «брань — праведная», французский император «открыл первый войну», «с лукавством в сердце и лестью в устах несет он вечные (для России) цепи и оковы», так говорят правительственные манифесты, которым вторят и стихотворцы:

«Ужели нам, в войне сей правым,

Под игом тягостным страдать?..

Что мы такое учинили,

Почто идут войной на нас?

Союз давно ли заключили?

И вдруг пресекся мирный глас…

Мы ль вторгнулись в его пределы,

Смутили домы поселян?

Мы ль отняли его уделы[124]?

Обманом ворвались во стан?»

спрашивает автор (И. Ламанский) и обращается с молитвой к Богу «не попустить врагам лукавым над истиной торжествовать». Однако враг торжествовал, и шел прямо в грудь России, к самому ее сердцу…

Поэзия становится сплошным боевым кличем, горячим призывом к делу, к жертвам кровью и благосостоянием, к единодушному отпору врагам: «Вы тем гордитесь, что славяне, но будьте славны делом вы!.. Сокровищницы отворите, всех состояний богачи!..» «К оружию, к защите, россы!» — «Отчаянью не предавайтесь, мужайтесь, росские сыны!»

«Иль мужество в груди остыло,

И мстить железо позабыло?

Скорей сомкнитесь в ратный строй!

Зовет отечество: летите!

И сколь ужасно покажите

России нарушать покой»

(Милонов, «В. Евр.», 1812 г., авг.).

Враг не страшен, говорит отчасти в тоне ростопчинских афиш Астафьев в песне русским воинам:

«Посмотрите, подступает

К вам соломенный народ,

Бонапарте выпускает

Разных наций хилый сброд.

Не в одной они все вере,

С принужденьем все идут;

При чувствительной потере

На него же нападут».

Федор Глинка, сидя у полевых огней под Смоленском, пишет солдатскую песню, которая распевается в полках:

«Вспомним, братцы, россов славу,

И пойдем врагов разить.

Защитим свою державу;

Лучше смерть — чем в рабстве жить!..

Мы вперед, вперед, ребята!

С Богом, верой и штыком…»

(18 июля 1812 г., село Сутоки).

От гнетущих впечатлений настоящего мысль охотно уходит в прошлое, чтобы там, в славных воспоминаниях, черпать живые силы бодрости и надежды, поднимать национальное самочувствие; лихолетье смутного времени, Полтава — вот наиболее частые и близкие исторические аналогии: Наполеону грозит участь Карла XII, которого «гордость завела к Полтаве, и гордый с колесницы пал»; поэтому

«Умрем, как прежде умирали,

С Донским, Пожарским злых карали,

С Екатериной иль Петром…

Греми отмщенья страшный гром»

(«В. Евр.», 1812 г., № 13).

Эта жажда мести является главным мотивом всей поэзии 12-го года, как она, несомненно, захватывала и все наиболее активные элементы русского общества: «Мщение и мщение было единым чувством, пылающим у всех и каждого» (кн. Волконский, «Зап.», 147); им горят даже такие обычно незлобивые люди, как Ф. Глинка и Максим Невзоров:

«Воздвигнем знамя чистой веры,

Надежды крепкой и любви!

Бог превзойдет все с нами меры,

Упьется в вражией крови»

(М. Невзоров).

Так своеобразно чувство мести завязывается в один узел с мотивами националистическими и религиозными; оно питалось новыми и новыми ударами национальному самолюбию, успехами французской армии, бедствиями войны, которая всюду несла свой «меч и пламень».

Отгремело Бородино — «Российский Марафон», где «дрогнул в первый раз злодей Наполеон», затем настали новые «дни ужаса и плача»: Москва в руках французов, Москва запылала… Пожар и плен Москвы — одна из самых популярных тем лирики 12-го года. Впечатление от события, несомненно, было огромное; однако стихотворные отклики на него не дают в большинстве случаев живых и захватывающих картин; готовая риторическая схема более, чем когда-либо мешает почувствовать биение потрясенного скорбью сердца; нет тех иногда мелких, но пережитых и свежих деталей, которые делали бы поэтическую живопись вполне убедительной и заражающей. Яркое художественное слово нашлось только у К. Н. Батюшкова, который сумел в немногих, как похоронный звон отдающихся в душе, стихах своего послания к Д. В. Дашкову выразить всю жуть и боль совершившегося:

«Мой друг! Я видел море зла

И неба мстительного кары,

Врагов неистовых дела,

Войну и гибельны пожары;

Я видел сонмы богачей,

Бегущих в рубищах издранных;

Я видел бедных матерей,

Из милой родины изгнанных!

Я на распутье видел их,

Как, к персям чад прижав грудных,

Оне в отчаяньи рыдали,

И с новым трепетом взирали

На небо рдяное кругом.

Трикраты с ужасом потом

Бродил в Москве опустошенной,

Среди развалин и могил;

Трикраты прах ея священный

Слезами скорби омочил.

И там — где зданья величавы

И башни древние царей,

Свидетели протекшей славы

И новой славы наших дней;

И там — где с миром почивали

Останки иноков святых,

И мимо веки протекали,

Святыни не касаясь их;

И там — где роскоши рукою,

Дней мира и трудов плоды,

Пред златоглавою Москвою

Воздвиглись храмы и сады —

Лишь угли, прах и камней горы,

Лишь груды тел кругом реки,

Лишь нищих бледные полки

Везде мои встречали взоры!..

Нет, нет! талант погибни мой

И лира, дружбе драгоценна,

Когда ты будешь мной забвенна,

Москва, отчизны край златой!»

Могли, конечно, говорить, что «потеря Москвы не есть еще потеря отечества»: могли даже рукоплескать в Петербурге словам Пожарского (в трагедии Крюковского «Пожарский»):

«Россия не в Москве, среди сынов она,

Которых верна грудь любовью к ней полна!»

(Д. I, явл. 2).

Но этими фразами нельзя было заговорить той жгучей скорби, какая вылилась в стихах Батюшкова; и в не очень художественном, но искреннем «Плаче над Москвой» кн. Ив. Долгорукий («Бытие моего сердца», ч. I, стр. 162) дает ответ успокоительным голосам:

«У матушки Москвы есть множество детей,

Которые твердят по новому пристрастью,

Что прах ея не есть беда России всей…

Утешит ли кого сия молва народна?

Отечества я сын, и здесь сказать дерзну:

Россия! ты колосс, — когда Москва свободна;

Россия — ты раба, когда Москва в плену!»

За что же этот плен? — возникал вопрос у наиболее чутких и совестливых. За что «гнев Божий над тобой, злосчастная Москва?»

В этом отношении чрезвычайно интересно стихотворение свящ. Матфея Аврамова «Москва, оплакивающая бедствия свои»… (Отд. изд. 1813 г.; в Собрании стих. 12-го года, ч. II, 67–100). Обрисовав с большой силой, с прочувствованными подробностями бедствия Москвы, автор представляет ее «в образе вдовицы», которая в своей покаянной речи резко обличает социальную неправду, истинную причину отяготевшей над нею казни Божией: она задремала «на лоне ложных благ», «корысть» стала ее «душой»; повсюду «лесть медоточная и хитрое притворство, вина общественных неисцелимых ран»; повсюду «наглость, варварство, ложь, клеветы, обман»:

Обман между родных, — обман между друзьями,

Между супругами, между сынов с отцами,

Обман на торжищах, в судах и вкруг царей,

Обман в святилищах, — обман у алтарей…

Невинные страдали, богатство и покой покупались «правосудия и истины ценой»; «из бедных с потом их, с слезами пили кровь». С одной стороны, нищета, уходившая в пьянство, «впивала с жадностью в себя пиянства страсть», с другой —

«Любимцы счастия среди забав и нег,

На лоне роскоши, в объятиях утех,

Тогда для собственных лишь удовольствий жили…»

Любовь была забыта, и вместе с ней «пало основанье, которое одно дел добрых держит зданье». Взамен воцарилось «самолюбие жестокое, слепое»… Вот почему Бог прогневался на Россию и «мечом врага стал действовать над вашими сердцами». — Стихотворение[125], писанное в 1812 г. в продолжение разорения Москвы и в первые дни ее избавления, оканчивается призывом к исправлению и надеждой на Бога:

«Сыны Москвы! Средь бед смущаться нам не должно,

Бог прах одушевит — от Бога все возможно».

Этот глубокий и строгий взгляд внутрь самого себя перед лицом народного бедствия, этот призыв к покаянию был поистине гласом вопиющего в пустыне. Вокруг раздавались совсем другие голоса. У громадного большинства «унижение» Москвы, ее «слезы горькие», когда в ней «начался грабеж неслыханный, загорелись кровы мирные, запылали храмы Божии», отозвались не самоуглублением, не покаянно обличительными настроениями, а все разгорающейся жаждой мщения: «при имени Москвы, при одном названии нашей доброй, гостеприимной, белокаменной Москвы, сердце мое трепещет (