Я зачитался. Грамматика хромала, как и орфография («сирьезен», «галанен», «расведки»), однако текст был написан искренне. О ком идет речь, я понял, лишь добравшись до конца — до абзаца, посвященного дружбе и ее роли в жизни Бадди:
«Дружба значила для него все. Он никогда не поворачивался спиной к другу. Он был великодушен, даже чересчур… он доходил до крайности в своей щедрости. Ни один человек не был для него чужаком — вот почему ему так шло имя Бадди»[13].
Добрый и чуткий человек, описанный в этом некрологе, не был мне знаком. Бадди — плут и прохиндей, он взрывался по малейшему поводу, любил грубые розыгрыши. А помимо всего прочего, был вполне жив.
И все же эта фантазия захватила меня. Неважно, описал Бадди такого человека, каким себя видел, или такого, каким хотел бы стать, — главное, в расцвете сил он, сидя в своем кабинете в отеле «Гонолулу», сочинил себе некролог и поручил кому-то его перепечатать. «Цветов не нужно. Надеть гавайские рубашки», — гласила последняя строка.
Я почувствовал прилив вдохновения. Человеку хватило мужества сочинить прощальное слово самому себе. Пусть это шутка — но это славная шутка. Мне бы стоило сочинить нечто подобное, пародию, тот некролог, которого я боялся заслужить, с перепутанными датами, вымышленными эпизодами, с намеренными пропусками и умолчаниями, такую вот безграмотную версию прожитой жизни.
Я прикинул, каким будет этот неточный некролог. В книге, ставшей бестселлером в семидесятые годы, автор предстал вечно недовольным путешественником. Я жил в колониях. По моим книгам снимали фильмы (имена кинозвезд прилагаются). Я оставил семью и сбежал куда глаза глядят. Из тридцати с лишним написанных мною книг упоминались две, цитировалась худшая из рецензий и слова моего заклятого врага, притворявшегося другом. Женщина, годами преследовавшая меня, теперь жаловалась на мое недостойное поведение: «Он меня лапал!» Я пришел и ушел, исчез где-то на островах Тихого океана. Исписавшийся и списанный за негодностью, я пребывал в полной безвестности, управляя заштатной гостиницей.
Подведение итогов нагнало на меня тоску, и весь остаток дня я сочинял все новые варианты собственного некролога и разрывал их в клочья, придумывал эпитафии («Здесь покоится…») и уничтожал их. Милочка застала меня за этим занятием и поинтересовалась, во-первых, что означают слова «запах ног… вонючие простыни» в списке замечаний по уборке комнаты, а во-вторых, что это я тут делаю?
— Ничего, — ответил я на оба вопроса сразу. — Кстати, когда я умру, развей мой прах на северном берегу.
— А потом могу искать себе другого мужа?
— Разумеется.
— Ты читаешь Баддины бумаги, — сказала она, заглянув мне через плечо.
Я позволил себе даже больше, чем Милочка могла предположить, — я вторгся в самое заветное: под некрологом лежала стопка любовных посланий, которые Бадди долго писал своей жене Моми. Самые ранние — несколько лет назад, последние, судя по датам, — непосредственно перед тем, как Бадди нанял меня на работу. Страстные заклинания вперемежку с якобы реальным описанием прошедшего дня (большинство подробностей выходило за рамки вероятного), мольбы о помощи, обещания, нежнейшие объяснения в любви, какие мне доводилось читать, особенно трогательные из-за своей сердечной безыскусности. Даже неуклюжий почерк Бадди и его синие чернила вызывали умиление. Чем хуже человек пишет, тем легче его слова проникают в сердце. Прав был поэт: несовершенство — язык искусства.
— Моми когда-нибудь заглядывает в отель? — поинтересовался я.
— Она муки, — ответила Милочка.
Умерла десять лет назад — вот почему Бадди так и не отправил свои письма, вот почему они накапливались в ящичке с неоплаченными счетами и некрологом.
Бадди казался мне человеком ограниченным и не шибко грамотным. Я заблуждался: талант у него отсутствовал, но имелся мощный и сложный стимул, побуждавший его писать. Сердечная тоска научила его основам большой литературы: забыть все, что было написано ранее, овладеть временем, заново изобрести истину.
Сочинить собственный некролог — изумительная выдумка, пусть результат получился шаблонным и слащаво-сентиментальным, а вот любовные письма — просто замечательны. Примитивность делала эти послания еще убедительнее. Инстинкт подсказал Бадди то, что я открыл только после многих лет работы: литература бывает порой адресована живущим, но самое важное, заветное, мы пишем, обращаясь к умершим.
12. Секс из вторых рук
Приходится заглядывать в письма других людей, уговаривал я себя, это часть моего ремесла. Писатель должен собирать материал. Однако на Гавайях, забыв про письменный стол, я испытывал еще большую потребность совать нос в чужую почту. В бумагах моего босса я отыскал истинные сокровища — фантастический некролог, сочиненный им самим, любовные послания, которые он продолжал писать умершей жене. На это его подвигло одиночество или то была причудливая форма покаяния? Только одно смущало меня, смущало постоянно: как бы меня не застигли, когда я роюсь в чужих ящиках, как бы не выяснилось, что я, как всякий писатель, вторичен, я безумец, воспринимающий реальный мир опосредованно, из чужих рук.
Опасаясь поставить себя или Бадди в неловкое положение, я собрал все бумаги, включая уже прочитанные мной интимные сочинения и деловую документацию, и собственноручно отвез все это боссу, в его дом на северном берегу. Тучный сын Бадди, Була, проводил меня на веранду.
Бадди величественно возлежал вниз лицом на массажном столике, местная девушка во влажном бикини насквозь мокрой массажной перчаткой втирала в кожу Бадди какой-то белый порошок. На цыпочках, очень деликатно, она двигалась вокруг стола, и тоненькие завязки ее бикини, как мне померещилось, трогательно просили потянуть за них, развязать. Загорелый Бадди под этой белой коркой смахивал на огромный, щедро усыпанный сахаром торт.
— Это Марико, — представил Бадди массажистку. — Наполовину японка, наполовину пополо. Каждый год седьмого декабря она испытывает нестерпимое желание разбомбить Перл Бейли[14].
— Неправда, — возразила Марико пронзительным, как мне казалось, издевательским речитативом местных девушек. Эта интонация вызывала у меня зубовный скрежет.
— Чистка солью, — пояснил Бадди. — Эта девушка — еще одна услада моей похоти.
Марико рассмеялась, продолжая покрывать его белым порошком.
— Видишь этот стол? Он повидал кое-чего.
Бумаги его не заинтересовали.
— Разве я бросил бы их в гостинице, где всякий может в них заглянуть, если б они были мне нужны?
Насколько я понял, таким образом Бадди намекал: ему известно, что я читал его письма. Я сожалел только о том, что не прочел все, не извлек все подробности, которые могли бы послужить моему вдохновению.
— Брось туда.
Неужели он забыл цветистый вымысел, которым сам же разукрасил свой преждевременный некролог? Только профессионального писателя вроде меня тревожат подобные вопросы. Разучившись писать, я с тем большей одержимостью собирал материал, напряженно прислушивался и принюхивался, сделался ниеле, как говорят гавайцы, всюду сующим свой нос.
Девушка отступила в сторону, и ее сменил молодой человек, который принялся поливать Бадди из шланга, смывая прилипший к его коже слой соли. По голубым плиткам террасы растеклись лужи, кристаллики соли, растворяясь, превращались в слякоть.
— Будто десяток лет скинул, — произнес Бадди, садясь. Розовый, точно с него кожу сняли. — Содрали шелуху.
— Вот и все, — сказала девушка. — Теперь массаж.
— Это я люблю, — откликнулся Бадди. — Когда ручки танцуют хулу.
На миг мне отчетливо представился другой человек — его сверстник, в насквозь промокшем плаще и хлюпающих ботинках спешащий по Стрэнду сумрачным зимним днем, чтобы присоединиться к тысячам таких же отсыревших бедолаг, вместе с ними втиснуться в двери метро, где пахнет влажной газетой, и в этой удушливой давке ехать в свой тесный домишко. Видение исчезло. С еще большим вниманием я воззрился на Бадди, который, обернув бедра полотенцем на манер парео, направлялся в дом вместе с симпатичной девушкой.
Молодой человек со шлангом спросил:
— Бадди упомянул гостиницу. Ты имеешь отношение к отелю «Гонолулу»? — Он улыбнулся: в глазах его что-то мерцало, какие-то воспоминания пытались всплыть на поверхность.
Большинство посетителей гостиницы, как туземцы, так и гости, были пугливы, отшатывались от любого вопроса — ведь на вопрос надо отвечать, над ним нужно подумать. Любое усилие мысли вызывало у этих людей нечто вроде судороги, а в результате я слышал в ответ лишь неразборчивое бормотание. Я привык принимать вместо ответа молчание или настолько отрывистую реплику, что в ней и смысла-то не было. Этот молодой человек вел себя необычно — он удивил меня, взяв на себя инициативу в разговоре:
— Я тут слышал всякие поразительные вещи насчет этой гостиницы.
— Я там работаю, — признался я, стараясь не обнаруживать своего любопытства и не поощрять собеседника, хотя эпитет «поразительный» меня заинтриговал. — Там вообще-то ничего такого не происходит.
Он повернул голову тем инстинктивным движением, каким настороженная птаха оглядывается, прежде чем склюнуть червяка, и предложил:
— Травки покурим?
— Я — пас.
Он бросил шланг, из которого поливал Бадди, вплотную подошел ко мне, запалил толстый косяк, втянул в себя дым, выдохнул и сообщил:
— Потрясное местечко.
Я только улыбнулся. «Поразительные дела», «потрясное местечко»? Неужели он говорит о старой замшелой гостинице на окраине Вайкики, куда меня занесло?
Скепсис у меня на лице подтолкнул рассказчика:
— Этот серфингист, Коди, упертый малый, оседлал большую волну у Ваймеи, пришел восьмым в гонках Эдди Айкау. Так вот, он, значит, пил в баре, как его, «Райский бар»…
— «Потерянный рай».
— Неважно. — Парень выдавал информацию толчками: похоже на заикание, на проблески сигнального огня. Я знал, что подобный эффект вызывают химические стимуляторы — перевозбужденные нервные центры, короткое замыкание в мозгу. Он то улыбался, то отключался безо всяко