«Наш автор-дитя» — как Фрэнк, агент, будет часто ее называть.
— Давай пройдемся, папа, — сказал я снова.
Я не был уверен, что он услышал меня в первый раз.
Мы пересекли фойе; кто-то перевернул пепельницу на продавленный диванчик, стоявший напротив регистрационной стойки, и я понял, что сегодня Сюзина очередь убираться. Сюзи с готовностью бралась за дело, но она была неряха; когда подходила очередь Сюзи убирать фойе, оно выглядело черт знает как.
Фрэнни стояла у подножия лестницы, уставившись наверх. Я не мог вспомнить, когда она в последний раз переодевалась, но она внезапно показалась мне необыкновенно нарядной. На ней было платье. Фрэнни не относилась к тем людям, которые постоянно носят футболки и джинсы, она любила свободные юбки и блузки, но платья она не очень-то жаловала, а тут на ней было симпатичное темно-зеленое платье с узкими бретельками.
— Уже осень, — сказал я ей. — Это летнее платье. Ты замерзнешь.
— Я не собираюсь выходить, — сказала она, не отрывая взгляда от лестницы.
Я посмотрел на ее голые плечи, и мне самому стало холодно. День уже близился к концу, но мы оба знали, что Эрнст не сдавал ключей; он все еще работал, на пятом этаже. Фрэнни начала подниматься по лестнице.
— Я только усыплю его подозрения, — сказала она, не оборачиваясь ни ко мне, ни к отцу. — Не беспокойтесь, я не проговорюсь, что мы знаем. Разыграю дурочку, просто попробую выведать, что знает он, — сказала она.
— Он настоящий хищник, Фрэнни, — сказал я ей.
— Я знаю, — сказала она, — а ты слишком много обо мне думаешь.
Я вывел отца на Крюгерштрассе. Для проституток было еще рано, но рабочий день давно уже кончился, служащие разъехались по своим квартиркам в тихих-мирных пригородах, и только элегантно одетые люди, убивая время перед ужином или Оперой, прохаживались по улице.
Мы прошлись по Кернтнерштрассе до Грабена и отдали должное собору Святого Стефана. Вышли к Новому рынку и осмотрели обнаженные скульптуры у фонтана Доннера. Я сообразил, что отец ничего не знает об этом фонтане, и рассказал краткую историю репрессивных мер Марии Терезии. Он, казалось, искренне заинтересовался. Мы прошли мимо ярко-алого с золотом входа в отель «Амбассадор» со стороны Нового рынка; отец старался не глядеть в сторону «Амбассадора», а может быть, просто вместо этого наблюдал за тем, как голуби гадят в фонтан. Мы продолжали идти. Скоро уже начнет смеркаться. Когда мы проходили мимо кафе «Моцарт», отец сказал:
— А выглядит очень мило. Намного симпатичней, чем кафе «Моватт».
— Да, — согласился я, пытаясь скрыть удивление, что он никогда здесь не был.
— Надо его запомнить, чтобы как-нибудь зайти сюда, — сказал он.
Я старался как-нибудь изменить наш маршрут, но, когда небо начало темнеть, мы все равно подошли к отелю «Захер», и как раз в этот момент в кафе «Захер» включили свет. Мы остановились, чтобы посмотреть, как они осветили кафе; думаю, это самое прекрасное кафе в мире. «In den ganzen Welt», — сказал бы Фрэнк.
— Давай зайдем сюда выпьем, — предложил отец, и мы зашли внутрь.
Меня несколько беспокоило то, как он был одет. Сам я выглядел вполне нормально; я всегда так выгляжу — нормально. Но отец внезапно показался мне слегка потрепанным. Его брюки так давно не видели утюга, что вздулись пузырями, стали мешковатыми и похожими на печные трубы; в Вене он похудел. Домашней пищи больше не было, и от этого он слегка похудел, и даже длинноватый ремень не помогал — собственно, как я заметил, это был ремень Фрэнка; отец просто его одолжил. На нем была сильно выцветшая, но вполне приличная рубашка в серую с белым полоску, и я узнал в ней мою рубашку, которую носил, пока она не стала мне мала в результате занятий со штангой; теперь она мне не подходила, но была вполне приличной, только вот изрядно выцветшей и помятой. К тому же рубашка была в полоску, а пиджак на отце — в клеточку. Хорошо еще, что отец никогда не надевал галстуков; меня передернуло от одной мысли, какие галстуки он бы носил. Я впервые заметил, как мой отец выглядит на самом деле, и с удивлением констатировал, что никто в кафе «Захер» не смотрит на нас с раздражением. Он выглядел как очень эксцентричный миллионер; он выглядел как самый богатый человек в мире, которому, однако, на все наплевать. С этой его крайне респектабельной смесью щедрости и незадачливости он мог надеть что угодно и все равно выглядел бы так, будто у него в кармане лежит миллион долларов, даже если этот карман дырявый. В кафе «Захер» сидело много хорошо одетых и состоятельных людей, но, когда вошли мы, они посмотрели на отца с душераздирающей завистью. Думаю, отец заметил это, хотя он очень мало что замечал в реальном мире, и определенно был очень наивен в отношении того, как на него смотрели женщины. В кафе «Захер» сидели люди, которые потратили больше часа на то, чтобы одеться, а мой отец, проживя в Вене семь лет, потратил на покупку одежды в общей сложности не более пятнадцати минут. Он носил то, что ему купила моя мать, и то, что позаимствовал у меня и Фрэнка.
— Добрый вечер, мистер Берри, — поздоровался с ним бармен, и я понял, что отец постоянно заходит сюда.
— Guten Abend, — ответил отец.
Это была бо́льшая часть его познаний в немецком языке. Еще он мог сказать «Bitte», «Danke» и «Auf Wiedersehen». А еще он очень выразительно кланялся.
Я заказал пива, а отец заказал «как обычно». «Обычным» для него был какой-то жуткий напиток на основе виски или рома, больше похожий, правда, на сливочный пломбир с фруктами. Пил отец немного: отхлебывал по чуть-чуть, а затем часами болтал оставшееся в бокале. Он приходил сюда отнюдь не затем, чтобы выпить.
Сюда заходили первые щеголи Вены, а постояльцы отеля «Захер» строили здесь в кафе планы и поджидали компаньонов на ужин. Конечно, бармен не знал, что мой отец живет в ужасном отеле «Нью-Гэмпшир», всего лишь в нескольких минутах неторопливой ходьбы отсюда. Интересно, задумался я, что бармен думает о том, откуда мой отец. Наверное, с яхты; по крайней мере, из «Бристоля», или «Амбассадора», или «Империала». И я понял, что отцу даже не надо белого смокинга, чтобы соответствовать образу.
— Ну, — сказал мне тихо отец в кафе «Захер». — Ну, Джон, я — неудачник. Я всех вас погубил.
— Ничего подобного, — сказал я ему.
— Теперь обратно на свободную землю, — сказал отец, помешав тошнотворный напиток указательным пальцем, и облизал палец. — И больше никаких отелей, — сказал он мягко. — Я найду себе работу.
Он сказал это так, как люди говорят о том, что им требуется операция. Мне больно было смотреть, как реальность ломает его.
— А вы, ребята, должны будете пойти в школу, — сказал он. — В колледж, — добавил он мечтательно.
Я напомнил ему, что мы все уже были в школе и колледже. Фрэнк, и Фрэнни, и я уже закончили университет; и зачем Лилли кончать курс американской литературы, когда она уже закончила свой роман?
— О, — сказал он, — тогда нам всем, выходит, надо будет искать работу.
— Это точно, — сказал я.
Он посмотрел на меня и улыбнулся, склонился над столом и поцеловал меня в щеку. Он выглядел так безупречно, что никто из сидящих в зале даже на мгновение не заподозрил, будто я — молодой любовник мужчины средних лет. Это был отцовский поцелуй, и они посмотрели на отца с еще большей завистью, чем когда он только вошел в зал.
Он целую вечность играл со своим бокалом. Я успел заказать еще два пива. Он был поглощен кафе «Захер», он смотрел на «Захер» в последний раз; конечно, он воображал, будто это кафе принадлежит ему и что он живет здесь.
— Твоей матери, — сказал он, — все это понравилось бы.
Он сделал неопределенный жест рукой, затем уронил ее на колено.
«Что „все“ ей бы понравилось?» — подивился я. Отель «Захер» и кафе «Захер» — о да. Но что еще ей бы понравилось? Ее сын Фрэнк, который отрастил бороду и пытается расшифровать послания своей матери с того света при помощи портновского манекена? Ее младшая дочь, которая пытается подрасти? Ее старшая дочь, пытающаяся выведать все, что знает порнограф? А я? Сын, который следит за языком, но больше всего на свете хочет переспать со своей сестрой. И Фрэнни тоже этого хочет! Именно потому она, конечно, и пошла к Эрнсту.
Отец не мог знать, почему я заплакал, но он сказал самые правильные слова.
— Так уж плохо не будет, — успокаивал он меня. — Человеческая натура очень здорово устроена — приучается ко всему, — сказал мне отец. — Если мы не становимся сильнее от того, что потеряли, или оттого, что нам чего-то не хватает, или оттого, что мы хотим что-то, но не можем получить, — сказал отец, — то мы никогда не сможем стать достаточно сильными, правда? А что еще делает нас сильными? — спросил отец.
Все в кафе «Захер» наблюдали, как я плачу, а отец меня успокаивает. Вот почему, наверно, это кафе лучшее в мире: здесь есть что-то, не позволяющее никому испытывать самодовольство при виде чужого несчастья.
Отец обнял меня за плечи, и мне стало легче.
— Покойной ночи, мистер Берри, — сказал бармен.
— Auf Wiedersehen, — сказал отец: он знал, что больше никогда сюда не вернется.
На улице все изменилось. Было темно. Была осень. Первый же человек, который поспешно прошел мимо нас, был одет в черные брюки, черные модельные туфли и белый смокинг.
Отец не заметил человека в белом смокинге, но мне было не по себе от этого предзнаменования, от этого напоминания; человек в белом смокинге был одет для Оперы. Он, должно быть, спешил, чтобы не опоздать на спектакль. Наступил, как предупреждала Фельгебурт, «осенний сезон». Сама погода дышала иначе.
Сезон 1964 года в нью-йоркской «Метрополитен-опере» открывался «Лючией ди Ламмермур» Доницетти. Я прочел об этом в одной из оперных книг Фрэнка, но он сомневался, чтобы «Лючией» могли открывать сезон в Вене; скорее, сказал Фрэнк, для открытия подобрали бы что-нибудь более венское — «их обожаемого Штрауса, их любимого Моцарта, даже этого боша, Вагнера». А я понятия не имел, когда в том году открыли оперный сезон — в тот же вечер, когда мы с отцом видели человека в белом смокинге, или раньше. Ясно было одно: Опера уже открылась.