Отель «Нью-Гэмпшир» — страница 76 из 101

— Родную «Лючию», по-итальянски, образца тысяча восемьсот тридцать пятого года, впервые поставили в Вене в тысяча восемьсот тридцать седьмом, — рассказывал мне Фрэнк. — И потом, конечно, сто раз возобновляли. Пожалуй, самой примечательной, — добавил Фрэнк, — была постановка с Аделиной Патти в главной роли, а особенно тот вечер, когда у нее вспыхнуло платье, — как раз когда она начала петь безумную сцену.

— Что значит «безумная сцена», Фрэнк? — спросил я его.

— Это надо было видеть, чтобы поверить, — ответил Фрэнк, — но даже и тогда поверить было трудно. В общем, платье Аделины Патти вспыхнуло как раз в тот момент, когда она начала петь безумную сцену. В те дни сцена освещалась газовыми фонарями, и она, очевидно, слишком близко подошла к одному из них. И ты знаешь, что сделала великая Аделина Патти? — спросил меня Фрэнк.

— Нет, — признался я.

— Она сорвала с себя горящее платье и продолжала петь, — сказал Фрэнк. — В Вене, — добавил он. — Вот ведь времечко было.

В одной из оперных книг Фрэнка я прочитал, что с «Лючией» Аделины Патти вечно было все не слава богу. Например, в Будапеште во время безумной сцены кто-то свалился в партер с галерки, прямо на женщину, и в общей панике прозвучал крик: «Пожар!» Но великая Аделина Патти воскликнула: «Никакого пожара!» — и продолжала петь. А в Сан-Франциско какой-то псих бросил на сцену бомбу, и опять бесстрашная Аделина Патти вернула аудиторию на свои места. И это несмотря на то, что бомба взорвалась!

— Маленькая бомба, — уверял меня Фрэнк.

Но та бомба, которая на наших с Фрэнком глазах поехала к Опере между Арбайтером и Эрнстом, не была маленькой; эта бомба была тяжелой, как Грустец; эта бомба была большой, как медведь. И едва ли в тот вечер, когда мы с отцом сказали auf Wiedersehen кафе «Захер», в Венской опере давали «Лючию» Доницетти. Но я предпочитаю думать, что это была «Лючия», — по моим личным причинам. Именно в этой опере уйма Schlagobers и крови (даже Фрэнк согласен) и еще эта дикая история о брате, который свел свою сестру с ума, а потом в могилу, заставив ее выйти за нелюбимого человека… ну, сами видите, почему именно этот вариант Schlagobers и крови казался мне наиболее подходящим.

— Все так называемые серьезные оперы — кровь и Schlagobers, — сказал мне Фрэнк.

Может быть, и так, не знаю, все-таки я недостаточно разбираюсь в опере, но мне кажется, что именно «Лючии ди Ламмермур» полагалось бы идти в Венской опере в тот вечер, когда мы с отцом вернулись в отель «Нью-Гэмпшир» из отеля «Захер».

— На самом деле совершенно не важно, какая именно это была опера, — всегда говорит Фрэнк, но я предпочитаю думать, что это была именно «Лючия».

Мне нравится думать, что, когда мы с отцом вернулись в отель «Нью-Гэмпшир», знаменитая безумная сцена еще не началась. В фойе сидела медведица Сюзи — без своей медвежьей головы! Она плакала. Отец прошел прямо мимо Сюзи, не обратив ни малейшего внимания на то, как она расстроена, и на то, что она не в образе! Но мой отец привык к несчастным медведям.

Он пошел прямо наверх. Он собирался рассказать Визгунье Анни плохие новости о радикалах, плохие новости об отеле «Нью-Гэмпшир».

— Возможно, она с клиентом или на улице, — сказал я отцу, но тот ответил, что подождет ее возле ее комнаты.

Я присел рядом с Сюзи.

— Она все еще с ним, — всхлипнула Сюзи.

Если Фрэнни все еще с порнографом Эрнстом, значит они не только разговаривают. И не нужно больше притворяться медведем. Я взял медвежью голову Сюзи, надел ее, снял. Я не мог сидеть тут, дожидаясь Фрэнни, как проститутку, — когда она с ним закончит и снова спустится в фойе, — и я знал, что бессилен вмешаться. Я, как всегда, опоздаю. На этот раз рядом не было никого такого быстроногого, как Гарольд Своллоу, и не было здесь Черной Руки Закона. Младший Джонс мог бы спасти Фрэнни снова, но он опоздал спасти ее от Эрнста, равно как и я. Если остаться в фойе вместе с Сюзи, я просто вместе с ней расплачусь, а я и так в последнее время плакал слишком много.

— Ты сказала Старине Биллиг? — спросил я Сюзи. — О бомбе?

— Она только беспокоится о своих долбаных фарфоровых медведях, — ответила Сюзи, продолжая плакать.

— Я тоже люблю Фрэнни, — сказал я и обнял Сюзи.

— Не так, как я! — ответила Сюзи, сдерживая плач.

«Да нет, именно так же», — подумал я.

Я начал подниматься по лестнице, но Сюзи неправильно меня поняла.

— Они где-то на третьем этаже, — сказала Сюзи. — Фрэнни спускалась сюда за ключом, но я не видела, от какой комнаты она взяла ключ.

Я посмотрел на регистрационную стойку; сразу можно было сказать, что сегодня очередь дежурить была медведицы Сюзи, потому что на стойке был полный бардак.

— Я ищу Иоланту, — сказал я. — А не Фрэнни.

— Собираешься сказать ей, да? — спросила Сюзи.

Но Иоланта была совершенно не заинтересована, чтобы ей что-то говорили.

— Мне надо кое-что тебе сказать, — сказал я из-за двери.

— Триста шиллингов, — ответила она, и я сунул деньги под дверь.

— Хорошо, можешь заходить, — сказала Иоланта.

Она была одна; от нее, очевидно, только что ушел клиент, она сидела на биде, совершенно голая, если не считать лифчика.

— Хочешь посмотреть на титьки тоже? — спросила меня Иоланта. — Это стоит еще сто шиллингов.

— Я хочу сказать тебе кое-что, — сказал я.

— Это тоже стоит еще сто шиллингов, — ответила она, подмывая себя с безразличностью домохозяйки, моющей посуду.

Я дал ей еще сто шиллингов, и она сняла лифчик.

— Раздевайся, — приказала она.

Я сделал, как мне было сказано, сообщив при этом:

— Это все глупые радикалы. Они все испортили. Они собираются взорвать Оперу.

— Ну и что? — сказала Иоланта, наблюдая, как я раздеваюсь. — У тебя, в сущности, неправильное тело, — сообщила она мне. — Ты, в сущности, маленький мальчик, но с большими мышцами.

— Мне, возможно, потребуется одолжить то, что лежит у тебя в сумочке, — предположил я. — Просто до того момента, пока этим не займется полиция.

Но Иоланта это проигнорировала.

— Тебе нравится стоя, прислонившись к стене? — спросила она меня. — Ты так хочешь? Если будем заниматься любовью в кровати… если мне надо лечь, то это еще лишних сто шиллингов.

Я прислонился к стене и закрыл глаза.

— Иоланта, — сказал я, — они на полном серьезе. Фельгебурт мертва, — сказал я. — И у этих психов есть бомба, большая бомба.

— Фельгебурт и родилась мертвой, — сказала Иоланта, вставая на колени и начиная меня сосать.

Потом она одела мне презерватив. Я попытался сосредоточиться, но, когда она встала напротив меня и запихала меня в себя, прижав к стене, она тут же проинформировала меня, что я низковат для того, чтобы делать это у стены. Я заплатил еще сто шиллингов, и мы попробовали в кровати.

— Теперь у тебя недостаточно стоит, — пожаловалась она, и мне стало интересно, обойдется ли мне этот очередной недостаток еще в сто шиллингов.

— Пожалуйста, не показывай виду радикалам, что тебе известны их планы, — сказал я Иоланте. — И возможно, для тебя же будет лучше, если ты на время уйдешь отсюда, — никто на самом деле не знает, что будет с отелем. Мы возвращаемся обратно в Америку.

— Хорошо, хорошо, — сказала она, спихивая меня с себя.

Она села на кровати, потом пересекла комнату и снова уселась на биде.

— Auf Wiedersehen, — сказала она.

— Но я не кончил, — заметил я.

— И кто в этом виноват? — спросила она меня, подмываясь и подмываясь, снова и снова.

Полагаю, что если бы я кончил, это стоило бы мне еще сотню шиллингов. Я посмотрел, как ее широкая спина качается над биде, качается несколько чаще, чем когда Иоланта извивалась подо мной. Пока Иоланта была спиной ко мне, я взял ее сумочку с прикроватного столика и заглянул внутрь. Сумочка выглядела так, как будто за порядком в ней следила медведица Сюзи. Там был открытый тюбик с какой-то мазью, и в сумочке Иоланты было липко от какого-то крема. Там были обычная помада, обычная пачка презервативов (я заметил, что забыл снять свой), обычные сигареты, какие-то таблетки, духи, бумажные носовые платки, мелочь, толстый бумажник, баночки с разнообразным хламом. Никакого ножа, никакого намека на пистолет. Ее сумочка была пустой угрозой, ее сумочка была блефом; она жульничала в сексе, — похоже, что и в насилии она жульничала тоже. Я потрогал одну баночку, самую большую и очень неудобную. Вытащил ее из сумочки и пригляделся; Иоланта повернулась и завизжала.

— Мое дитя! — визжала она. — Положи на место мое дитя!

Я чуть не уронил банку, увидев человеческий зародыш, плавающий в густой жидкости. Крохотный эмбрион со сжатыми кулачками: это был единственный цветок Иоланты, сорванный еще бутоном. Как страус успокаивается, запихав голову в песок, так не был ли для Иоланты этот эмбрион своего рода подделкой оружия? Не за это ли она держалась в своей сумочке, не за это ли хваталась, чувствуя угрозу? И что за странное успокоение она при этом ощущала?

— Положи мое дитя! — кричала она, приближаясь ко мне, нагая; после биде с нее капала вода.

Я осторожно положил банку с плодом на подушку и сбежал.

Закрывая за собой Иолантину дверь, я услышал, как Визгунья Анни объявила о своем фальшивом оргазме. Похоже, что отец сообщил ей плохие новости. Я уселся на лестничной площадке второго этажа, не желая видеть Сюзи в фойе и не отваживаясь пуститься на поиски Фрэнни этажом выше. Отец вышел из комнаты Визгуньи Анни; он пожелал мне покойной ночи, положив руку на плечо, и отправился наверх, спать.

— Ты сказал ей? — крикнул я ему вслед.

— Похоже, ей это совершенно безразлично, — сказал отец.

Я подошел к двери Визгуньи Анни и постучал.

— Я уже знаю, — сказала она мне, когда увидела, кто пришел.

Но я не кончил с Иолантой; и у дверей Визгуньи Анни мной овладело что-то еще.

— Ну, так что ж ты прямо не сказал, — возмутилась Визгунья Анни, хотя я еще ничего не успел сказать. Она ввела меня в свою комнату и закрыла дверь. — Яблочко от яблони… — проворчала она.