. В начальной школе его не раз выставляли из класса за невнимательность, но благодаря своей неизменной общительности и легкому характеру Алик поддерживал хорошие отношения со всеми одноклассниками и даже был выбран старостой класса.
На фотографии учеников второго класса школы № 554, сделанной в 1944 году, лицо Алика светится радостью и полнотой жизни. Читатель может догадаться об истоках этого внутреннего света…
Внешкольная жизнь Алика Меня была наполнена до предела. Примерно в десятилетнем возрасте Вера Яковлевна объяснила ему, что жизнь не делится на детскую и взрослую: жизнь едина, и того, чего не успел в детстве, уже не восполнишь никогда. Поэтому нужно с детства ставить перед собой серьезные задачи и решать их по мере сил. С тех пор Алик отгородил ширмой уголок в общей комнате, в котором помещались его кровать и тумбочка, битком набитая книгами. Вечером он ставил себе задачи на утро, рано ложился спать, чтобы встать рано утром и читать, пока все спят. Никакие искушения — будь то гости или увлекательные радиопередачи — не могли заставить его изменить заведенный однажды распорядок дня. В часы этих утренних занятий он осваивал научные и религиозно-философские книги, о которых его ровесники и одноклассники не могли даже догадываться.
Вот как Александр Мень вспоминает о своей школе:
«Я учился в 554-й Московской мужской школе (напротив Плехановского института). Воспоминания о школе (1943–1953) довольно мрачные: я учился в школе, где были голодные учителя, где ученики собирали крошки хлеба, где совершенно дикий директор был похож на Карабаса-Барабаса, где учителя часто походили на садистов — у нас учителя литературы так и назывались: „фашисты“. Школа и сейчас существует. Она внешне очень похожа на тюрьму. Я не помню большего отвращения в жизни, чем хождение туда, — самое гнусное впечатление за всю жизнь.
А школа была обыкновенная: палочная дисциплина, нас водили всех „шагом марш!“ — война… Мы школу ненавидели! Всеми фибрами души. Сколько хватало сил.
Поскольку я кое-что почитывал, то уже во втором классе что-то соображал. Я спросил у нашей учительницы (когда она нам описала штурм Зимнего), что такое „юнкера“. Она ответила, что „так назывались собаки Временного правительства“. Я понял, что глухо дело…
Я слышал от учителей глупости, я понимал, что говорят чепуху. Это было крушение. Я сталкивался с учителями духовно нищими, которым нечего было нам сказать. Помню, учитель истории, чудесный человек, — он приходил, вытаскивал из кармана тетрадочку и прочитывал по ней то, что было написано в учебнике. А поскольку наш учебник был переписан с дореволюционного, с некоторыми искажениями, то получалось очень смешно: я приносил старый дореволюционный учебник и следил по нему… Но я его не сужу, он был хороший человек. Это было такое время, он боялся отступить куда бы то ни было.
Всё, что в школе говорилось, я воспринимал наоборот. Но ни на чем не настаивал — потому что понимал, что это рабская мертвящая система, что мы все — идиоты, начиная с директора и кончая последним учеником, что нам деваться некуда и что всё от начала и до конца ложь.
В четвертом классе я жил уже в полной оппозиции. Не вступал даже в пионеры: будучи старостой класса, я надеялся избежать этой унизительной процедуры, и потом, когда меня потащили насильственно и поставили перед классом, все сделали „зиг хайль“ и произнесли эту клятву, — я просто стоял, опустив руку, и молчал. И, надо сказать, в школе испугались шума, потому что время было сталинское — смели бы всех вместе со школой; поговорили — и так и заглохло. Вызывали маму, она мне сказала: „Поступай как хочешь“, — она же понимала, что это формализм; и я понимал, но всё равно не хотел — у меня слишком велико было какое-то инстинктивное отвращение.
Из учителей с благодарностью вспоминаю двух-трех человек. В четвертом классе была пожилая учительница, разведенная. Мы всегда к ней ходили домой — у нас там был „Клуб Совершенно Знаменитых Капитанов“. Она как-то растворилась в этих детях. Это на всю жизнь осталось.
Я их всех водил в церковь, вместе с ней во главе. Но это было недолго. Потом она мне сказала: „А ты знаешь, Алик, я в церковь перестала ходить“. И я почему-то счел неудобным спросить ее почему. Я понял, что это скорее из страха. Тогда было неопределенное время, сталинское; неизвестно было вообще, куда повернет колесо истории. Все-таки она продолжала собирать ребят.
Я окончил школу в год смерти Сталина и сказал себе, что моя профессия любая, только учителем не быть: трудно, чтобы тебя так ненавидели — потому что мы все ненавидели учителей, и им тяжело было с нами…
Но все-таки из нашей школы вышли Тарковский и Вознесенский, которые учились на класс старше; младше меня был будущий священник Александр Борисов… Еще кое-кто: очень известный кардиолог Серегин, который работает в институте Вишневского; арабист-востоковед Озолин (с ним мы в одном классе учились). А так от школы — ничего, кроме негативных воспоминаний. Учился я без особого энтузиазма, было неинтересно…
У меня были учителя другие, не в школе; у меня были живые примеры, живое общение с людьми, которые были ровесниками моих родителей. Это люди, которые в то время прошли уже через лагеря, через всё. И я, будучи ребенком, общался с ними, наблюдал, беседовал, видел. На них и воспитывался».
В послевоенной Москве часто приходилось жить впроголодь, и близкие делали всё возможное, чтобы отправить детей в санаторий или пионерский лагерь, где помимо организованных походов в лес и на речку дети получали питание.
Сохранились воспоминания десятилетнего Алика о его двухмесячном пребывании в подростковом лагере санаторного типа, в который Вера Яковлевна определила его в конце первого послевоенного года для поправления здоровья и улучшения питания (от Института дефектологии, в котором она работала). Эти подростковые записи интересны тем, что дают представление об открытости характера их автора, его наблюдательности, формирующемся писательском стиле и популярности среди детей в новой для него среде. Обращает на себя внимание абсолютная незлобивость, доброжелательность Алика и отсутствие даже тени иронии или насмешки по отношению к некоторым детям с особенностями в развитии.
В 80-е годы отец Александр Мень рассказал своему духовному сыну Александру Зорину о тех замечательных людях, которые работали в этом санатории и которые вошли в круг его учителей и наставников тех лет:
«В 45 году, кажется, еще шла война, а может быть, в 44-м я попал в детский санаторий в Сокольниках. Так вот, в этом санатории работали воспитатели не простые. Например, сестра Флоренского. Или Татьяна Ивановна Куприянова[38], ученица Челпанова — философа-идеалиста. Она потомок Липранди, имела черты разительного сходства с пушкинским современником. В свое время окончила философское отделение факультета общественных наук МГУ, была подругой Веры Яковлевны Василевской и прихожанкой отца Алексея Мечева. У нее на квартире собиралась молодежная религиозная группа. Это были 46–47-й годы. Она сама вела катехизаторские занятия с детьми от 7 до 14 лет. Ее муж, Борис Александрович Васильев[39], находился в ссылке, был ученым, но научную деятельность сломала тюрьма. Книга о духовном пути Пушкина — его.
На занятиях с Татьяной Ивановной разбирали Ветхий Завет. Но основное внимание уделяли богослужению, праздникам и т. д. Я для себя нового ничего не находил в этих занятиях, потому что жил в это время уже церковной жизнью. Татьяна Ивановна была женщина высокой культуры и широких воззрений, в юности дружила с великим князем Олегом. Советскую власть не признавала. В адрес правительства высказывалась резко. О приходе Мечевых говорила: „У них кастовость…“ Что это была базовая община, я понял сразу. Все всё друг про друга знали, шушукались. Открытость была, но как бы прикровенная. У нее же на квартире проводились систематические вечера, на которых зачитывались рефераты филологического, исторического и религиозного содержания. Я, конечно, не пропускал ни одного вечера, но всегда задавал каверзные вопросы. Например, ей — экклезиологические: „Вот вы всё говорите — Церковь, Церковь. А что такое Церковь?“ Она не могла ответить. Она была, кажется, 1900 года рождения. Но общались мы с ней на равных. Она меня очень любила, и я, разумеется, ее тоже.
Собирались в доме у Татьяны Ивановны специалисты высокого класса: историки, биологи, химики, антропологи. Один из них, священник отец Николай Голубцов, в будущем меня благословил на священство.
Чему мечевцы были открыты — это культуре. Татьяна Ивановна прочитала критику на Виппера, который в очередной своей книге доказывал, что в I веке христианства не было. Будто возникло оно во II веке, как теория каких-то коммерсантов… Советская наука отмалчивалась по этому поводу, но книги Виппера печатались вовсю. Так вот, Татьяна Ивановна дала отпор. Ее реферат послужил толчком к написанию моей книги „Исторические пути христианства“. Это был мой первый серьезный исследовательский труд.
Конечно, этот круг оказал на меня косвенное влияние. Я увидел и запомнил, как живет базовая община. Елки, религиозные праздники. Им был свойствен интеллигентский традиционализм, ностальгия по отнятой России. Великий князь Олег олицетворял для Татьяны Ивановны золотой век. Как им было объяснить, что это — идеализация прошлого, в котором золота было на грош…»[40]
«Отцу Александру не впервые было удивлять больничный персонал. — рассказывает его племянница Мариам Мень. — Однажды в детстве его положили в больницу с воспалением. Время было послевоенное, иммунитет ослаб. Его горло было завязано повязкой. Моя бабушка Лена (мать Александра и моего отца) отправилась проведать его. Приходит в больницу, идет по коридору, видит: нет никого, тишина. Ни персонала не видно, ни пациентов. Странно, куда все подевались? Заходит в палату Алика и видит картину: полно народу, весь персонал с пациентами набился в эту палату. Сам Алик стоит на своей кровати, театрально завернувшись в больничную простыню. С завязанным горлом, в простыне, он что-то вдохновенно рассказывает и представляет своим слушателям, иллюстрируя не то Понтия Пилата, не то какого-то героя античности,