Отец Александр Мень — страница 30 из 109

В жизнь Александра вошла любовь, и полнота его жизни была ощутима для всех окружающих. Наступил период расцвета. Свое настроение того периода он формулировал так: не будет цветов, не будет и плодов. На это светлое настроение накладывалось и ожидание перемен к лучшему в стране, витавшее в воздухе после смерти Сталина.

Глава 13Иркутский период

«Осень обрушила на нас новость, — вспоминает Валентина Бибикова. — Институт расформировывали. Хрущеву подсказали бредовую идею отправлять институты на периферию, так как учиться надо якобы там, где будешь работать, а не там, где хорошо учат. От блестящего профессорско-преподавательского состава (который, естественно, работал не только в МПМИ, был обременен семьями и квартирами и ехать никуда не собирался), от библиотек, музеев, коллекций, учебных баз, наконец, традиций охотоведов отправляли в Иркутский сельскохозяйственный институт, где было охотоведческое отделение; другие факультеты — в другие города. Нельзя сказать, что мы запаниковали. Сибирь! Тайга! Байкал! Охота! Едем!»

Из письма Веры Яковлевны Розе Марковне Гевенман, написанного летом 1955 года: «…Алик вернулся из своей поездки в Ленинград. Сейчас он интенсивно готовится к отъезду в Иркутск: переплетает книги, переписывает и укладывает свою библиотеку. Трудно мне отпускать его в такую даль и на такой неопределенно долгий срок, да ему и самому это не легко. Но он умеет смотреть вглубь вещей, в тот неведомый нам смысл, которым строится и направляется наша жизнь на пути к своему наиболее полному осуществлению. А в моем сердце так остро переплетаются все нити настоящего, прошедшего и будущего, что иногда не умею с собою справиться… Прости, Розочка, пишу тебе об этом оттого, что ты всегда так хорошо, чутко понимаешь всё…»

«В августе 1955 г. мы погрузились в общий вагон почтового поезда Москва — Иркутск (институт оплачивал только сидячие места), помахали родителям и пятикурсникам и поехали, — продолжает Валентина Бибикова. — Тогда паровоз, дымя на всю округу, тянул вагоны до Иркутска шесть суток, останавливаясь на полустанках, а иногда и в поле. У нас было несколько гитар, два аккордеона и неограниченное количество крышек от котелков. Думаю, что пассажиры других вагонов нас побаивались.

Иркутск встретил нас малым количеством асфальта, большим количеством копоти в воздухе, извозчиками, концертами Вертинского и Козина, изумительной резьбой деревянных наличников, еще сохранившимися бревенчатыми особняками Трубецкой и Волконской и древним зданием института, на фронтоне которого сквозь побелку проступала надпись: „Сиропитательный дом госпожи Медведевой“. Сиротами мы себя не чувствовали и допущенные (только после бани) в стены бревенчатого общежития, побросали пожитки и поехали работать на уборку урожая в колхоз (до станции Тыреть, дальше — грузовиком)».

Александр заранее отказался от общежития — возможность работать в уединении была для него крайне важной. С Глебом они приняли решение жить вдвоем. У знакомого верующего нашлись друзья в Иркутске, поэтому по прибытии туда отправились к духовной дочери отца Сергия Орлова (под началом которого Александр впоследствии будет служить диаконом в Акулове). Она отвела их в семью, у которой для них сняли комнату. Это была замечательная семья верующих церковных людей, духовным центром которой была мать, малограмотная женщина большой внутренней культуры, ума и такта. Александр с Глебом вскоре почувствовали себя там как дома.

Факультет товароведов было решено оставить в Балашихе. Алик и Наташа три года вынуждены были жить в разных городах. В своих письмах он постепенно раскрывал Наташе свое мировоззрение, готовил ее к будущей совместной жизни. Вот как Александр описал ей дорогу в Иркутск:

«Здравствуй, Наташенька! Вот я и приехал. Посмотрел на Урал, на Саяны, на Енисей, Обь, Иртыш, целину и пр. и пр. Всю дорогу мы ехали с шумом и песнями, причем довольно заунывными. Привезли нас в какой-то мрачный двухэтажный сарай. Это здесь лучшее общежитие… Только одно мне, моя милая, спасение: это воспоминание и книги. Ребятам лучше. Они вместе. Я рад был бы с ними, но нельзя. Мои тома ни в какое общежитие не влезут, да и заниматься я не смогу в такой обстановке. Улочка, на которой я живу, такая, как в Загорске…»

«Месяц в колхозе прошел как сказочный сон, — пишет Валентина Бибикова. — Мы жили в каком-то сарае под названием „клуб“, где были только нары с соломой и стол. Готовили еду на костре и активно засыпали хлеб в „закрома Родины“. Было три бригады в три смены: одни вкалывали, другие спали, третьи бежали на охоту, так как колхозное начальство почему-то считало, что есть нам необязательно. Так что надо было самим добывать еду. Вокруг были золотые сентябрьские сопки, великолепная охота, а ежедневные тетерева и дикие утки иногда разбавлялись домашними гусями, опрометчиво отошедшими от деревни на далекое расстояние.

Жизнь была замечательная. Все слегка одичали. Алик Мень вместе со всеми отрастил бороду. В телогрейке, с полевой сумкой и при бороде он был весьма импозантен. От всей этой оравы парней (в Тырети я была единственной девчонкой) он отличался лишь тем, что если не работал на „закрома“ и не спал, то читал и писал. Он ухитрялся читать и писать даже во время работы. Как-то раз я обнаружила его в картофелехранилище, где он отгребал картошку от лука. В промежутках между подъезжающими машинами он что-то писал, положив сумку на колено».

И снова — письмо Алика Наташе:

«Здравствуй, Наташенька! Сегодня, наконец, я вернулся в Иркутск и получил твое письмо… В колхозе жизнь наша текла превосходно. Жили мы 20 человек в хибаре, на нарах с соломой. Сначала все радостные. А тут уже давно холод… Кругом тайга, сопки, марь. Вообще, мне здесь нравится. Работали мы в общем мало. Мешки таскали в роли грузчиков на пристани. Или же в темном подвале сыпали картошку. Если бы не холод, второе легче и лучше. Дело в том, что я сейчас со страшным напором изучаю Византию. Вот погребешь, погребешь картошку — сядешь, попишешь, почитаешь. А когда работа только физическая, то голова очень свежая. Я каждую свободную минуту использовал, даже в обеденный перерыв писал».

«Через месяц мы вернулись в Иркутск, — рассказывает Валентина Бибикова. — Большинство поселилось в общежитии. Мень снял комнату. Затем к нему перебрался и Глеб Якунин, который учился курсом старше и тоже приехал в Иркутск.

Надо сказать, что в Иркутске к москвичам было повышенное внимание. Оказалось, что большинство преподавателей гораздо слабее московских. Безусловно, были и очень хорошие, но мало. Первую же сессию московские охотоведы сдали почти только на 4 и 5. Даже слабые студенты вдруг заблистали знаниями. В институте это почему-то не понравилось. Преподавателей охотоведческого отделения обвинили в завышении оценок. Они стояли за нас горой. Мы же вдруг стали думать о самообразовании. Началось судорожное чтение спецлитературы. Успеваемость поползла еще выше. Безусловно, помогали и преподаватели, среди которых были и блестящие ученые. Беспокойства от нас было много, особенно деканату. Мы, естественно, и развлекались, задавая очень сложные или просто идиотские вопросы, и смотрели, что получится. Например, вперед выдвигали Меня, который спрашивал: „А существует ли черт?“ Преподаватель лез на стенку, что-то доказывал, объяснял, запутывался, а поняв, что насмехаются, зверел. К концу года кафедра политэкономии стала нашим врагом.

Полной неожиданностью оказалось отношение к нам горкома комсомола. Шел обмен комсомольских билетов, а нам их не хотели менять, так как мы были объявлены „стилягами“. Дело в том, что фасоны московских швейных фабрик сильно отличались от иркутских. Парадные брюки наших мальчиков (порой одни на двоих), по мнению местных комсомольских лидеров, были уже нормы. И фокстрот мы танцевали неправильно, а джаз, да с саксофоном — просто криминал! Больше всего их раздражало, что во время танцев Мень щелкал языком — получался звук пастушьего бича. К тому же мы ходили на охоту, осваивали берега Байкала, упивались сибирской тайгой. Чем в свободное от занятий время был занят Мень, мало кого интересовало. А он читал, конспектировал, писал. К этому времени Алик заканчивал книгу „Сын Человеческий“. Первая „ласточка“ из КГБ появилась в конце учебного года. То одного, то другого стали вызывать в деканат, и безликие молодые люди наедине пытались выяснить, чем занят Мень. Об этих разговорах все помалкивали, но, как потом выяснилось, дружно заявляли, что понятия не имеют.

Именно в это время мы узнали, что Мень — верующий и связан с церковью серьезнее, нежели обычный прихожанин. Реакция была единодушной: это его дело, а мы его всё равно любим. Пожалуй, к нему стали относиться даже теплее и не потому, что верующий, а потому, что умнее и целеустремленнее. К тому же появилось желание прикрыть от опасности — к этому времени мы стали особенно дружны, он никогда не проповедовал среди нас религию, но перестал скрывать, что верит. Мы так и остались атеистами, хотя кое-кто из журналистов и утверждает, что весь охотфак вместе с преподавателями стройными рядами пошел за Менем в церковь. В церковь с охотфака пошел только Глеб Якунин».

Вновь письмо Алика Наташе:

«Здравствуй, Наташенька!

Сегодня получил твое письмо во время того, как ушел с лекции. Сейчас у меня замечательная жизнь. Мы с Глебом чувствуем себя превосходно. Знакомые дали мне напрокат приемник и энциклопедию. Можно жить спокойно и быть в курсе всех дел… Я в результате совершенно махнул рукой на занятия и занимаюсь тем, чем нравится. Хозяйка меня кормит, и поэтому я даже в столовой не бываю. Одно нехорошо. Приходится поздно ночью брести по темным закоулкам домой (мы во 2-ю смену). Если я долго не буду писать, то знай, что меня зарезали где-нибудь. Здесь это явление повседневное. А у меня даже ножа приличного нет».

Недалеко от дома, в котором жили Александр и Глеб, находился большой лагерь для заключенных, огороженный колючей проволокой, с вышками и вооруженными охранниками. Дважды в день на работу и с работы проходили колонны одетых в тю