Отец — страница 31 из 40

Книжный магазин поразил меня невиданным количеством книг. До этого я не представлял себе, что на свете существует столько книг и что те из них, которые отец изредка покупал мне — только жалкая капля в море. Я был буквально подавлен видом заставленных книгами полок.

— Вырастешь большой, станешь больше грамотным, будешь все это читать, — пообещал мне отец.

Я взглянул на его лицо. Мне показалось, что по нему блуждала грустная усмешка. Может быть, он и сам сожалел, что представшие перед нашими глазами залежи человеческих знаний покоились, как недостижимый, за семью печатями, клад?

Игрушечный магазин, куда отец повел меня не столько для того, чтобы купить игрушку, а лишь поглазеть и удивить чудесами человеческой изобретательности, восхитил меня не меньше, а может быть, и больше, чем книжный. Я буквально прирос к полу у стойки и, наверное, стоял бы с разинутым ртом весь день, если бы не осторожный толчок отца.

Все эти громадные разноцветные мячи, разряженные куклы, колясочки в кружевных фестончиках, кони с всамделишными гривами, ружья, стреляющие пробками пистолеты и трехколесные велосипеды сразу полонили мое воображение, вызвали детскую острую зависть. Но я не мог просто сказать, как говорят теперь многие дети: «Папа, купи!» Я только стоял и ошалело глазел на все это великолепие, вспотев от волнения.

За исключением дешевых жестяных и глиняных дудочек и свистулек, у меня не было ни одной покупной игрушки. Это были хотя и грубо, но добротно сделанные тележки — в них можно было ездить и в грязь и по камням, они скрипели, как настоящие крестьянские телеги, но не ломались; молотилка, которая молотила хлебные колосья; ветряная мельница с толчеей и просорушкой (целый агрегат), она могла работать при ветре часами, монотонно пошумливая деревянным жерновом и стуча колотушками.

У меня было и двуствольное разламывающееся ружье, в стволы которого вставлялись настоящие ружейные патроны; только оно не стреляло. Были у меня игрушечные пароходы и лодки, пилы, топоры, рубанки и тряпичные мячи, сшитые из лоскутков матерью, но такого красочного великолепия я еще не видел.

Теперь я подозреваю: отец всегда строил игрушку так, чтобы она учила какому-то практическому делу в жизни, а не просто служила забавой.

На этот раз отец купил мне дешевенький пистолет, стреляющий бумажными пистонами, на том и закончились наши приобретения. Я был рад пистолету и бумажным пистонам, но на душе было неспокойно. Долго после этой поездки грезились мне городские игрушки. Я мечтал и о коне с настоящей волосяной гривой, и о велосипеде на трех колесах, и о громадном красно-синем мяче, опущенном в нитяную сетку… Но что поделаешь!

Словно угадав мои мысли, отец мягко умерил мои мечтания. Вздохнув, он сказал мне при выходе из магазина:

— Игрушки-то хорошие, сынок, но дорогие. Очень дорогие.

Слово «дорого», помнится, рано вошло в мое сознание — оно как-то успокаивало, оправдывало нашу бедность. «Есть квас, да не про нас», — говорила в таких случаях мать.

Не только светлыми впечатлениями наградил меня в эту поездку город, но и безобразными. Справившись с делами, отец и я приехали на вокзал, но опоздали — все билеты на наш поезд были проданы, и тут в грязном, с висящими клубами табачного дыма зале третьего класса я увидел такую, навсегда поразившую меня картину. Двое сезонников в серых из домотканой материи зипунах, сидя прямо на полу, на своих сундучках, готовились распить бутылку водки. Вихрастый малый уже вышиб пробку, бутылка выскользнула из его рук, упала на плиточный пол и разбилась на мелкие осколки. Водка разлилась по грязному, заплеванному полу мутной лужицей. Парень побледнел, как мертвец, сидел с разинутым ртом, схватившись за голову. Еще бы! Нелегко пережить такой убыток!

Пожилой партнер его с сивой взлохмаченной бородой, ничего не говоря, развернулся и трахнул со всего плеча парня в ухо кулаком.

— Разиня! Язви тебя в корень! — от всей души выругался бородач и тут же, мелко перекрестившись, лег на пол вниз лицом и стал схлебывать лужицу, приговаривая: — Эх-ма! Не пропадать же святой водичке.

Парень, очумев от удара, некоторое время тупо глядел на своего компаньона, но сообразив, что на его долю не останется и того, что пролито, сам припал к лужице.

В это время мимо, заложив за спину руки, важно проходил высокий плечистый жандарм в желтых аксельбантах, с шашкой и револьвером у пояса. Ухмыляясь, он с минуту смотрел на мастеровых и вдруг подошел к ним, стал толкать пожилого носком сапога в затылок, говоря:

— Осколки-то хоть подбери, чернь неумытая, губы порежешь!

Бородач, не обращая внимания на толчки жандарма, продолжал схлебывать с пола водку.

Отец увел меня в сторону от этой безобразной сцены, сказал с огорчением:

— Эх! Ну и жаден до водки наш брат.

Слова «наш брат» прозвучали так же обидно, как «чернь неумытая». Они точно проводили незримую черту между миром богатых и чистых и таких, как мы, то есть «черни», людей в грубой одежде и словно с какой-то темной печатью на лицах…

Я видел на улицах чистых и богатых людей, их презрительные, а иногда сожалеющие взгляды, останавливавшиеся на нашей одежде, видел высокие красивые дома, куда мы с отцом не могли зайти, видел одежду, книги и игрушки, которых мы не могли купить. Нас не пустили в парк Коммерческого клуба только потому, что отец и я были бедно, по-деревенски, одеты.

И вот это слово «чернь», самодовольный вид жандарма, толкающего в затылок одуревшего от водки человека, вызвали во мне чувство гадливости, обиды за «нашего брата» и страха, какой я уже испытал однажды, когда узнал об избиении Куприянова. Это тяжелое чувство усилил еще один внешне незначительный для такого, как я, малыша случай…

Отец хотел пройти со мной в зал первого и второго класса, где был и воздух почище и народу поменьше. Ведь тогда не было на вокзалах ни нынешних комнат матери и ребенка, ни комнат отдыха, доступных всем и каждому.

У входа в первый класс отца грубо остановил толстый швейцар.

— Нельзя! Назад!

Отец показал на меня:

— Дитю бы… В чистом побыть. Воздухом подышать… Маленький ведь.

Широкая, вся в галунах и басонах, глыба заслонила вход более решительно:

— Нельзя! Не видишь? Тут первый класс!

Ох, уж эти разные классы для «чистых» и «нечистых»!

Отец и я повернули назад. Мы кое-как пробились на перрон. Наш поезд уже ушел, а к отправлению готовился какой-то ускоренный. И тут, как завершение всех наших неудач, случилось то, что долгое время возбуждало во мне стыд. Причиной всему была моя застенчивость, пугливость, боязнь людей, толпы…

Отец оставил меня на перроне возле какого-то столба, приказав: «Стой тут! Никуда не уходи!», а сам побежал разыскивать обер-кондуктора, чтобы попроситься доехать до нашей станции «зайцем», за двадцать копеек, что часто практиковалось в те годы.

Кругом сновали пассажиры, бегали носильщики, царила обычная перронная кутерьма, а я стоял в этой суматохе один — ни жив ни мертв. Прошла минута, другая — отец не возвращался. Я поглядывал направо и налево-напрасно: всюду чужие люди, чужие равнодушные лица. На меня вдруг напал ужас. Мне показалось, что я остался один на всем свете среди враждебной толпы и никогда больше не увижу ни отца, ни матери, ни хутора, ни родной степи… Я сорвался с места и побежал по перрону, крича:

— Папа-а-а! Папа-а-а!

Рыдая, я остановился как раз у вагона первого класса. Кое-кто из пассажиров и поездной прислуги стал расспрашивать, как я попал на платформу, кто я, куда еду и где мои родители. По-видимому, у меня, одетого в старую кацавейку и штанишки на помочах, был очень жалкий и смешной вид.

Какая-то пышно разодетая красивая дама в шляпе с серебристым пером, выглядывавшая из окна вагона первого класса, навела на меня лорнет, спросила нежным голосом:

— Мальчик, а где же твой папа? Почему ты плачешь? Мальчик, а мальчик?

От сочувствия я заревел еще громче. Подошел жандарм. Его грозный вид, казалось, заморозил мою кровь. Я снова чуть не пустился бежать, но рука жандарма схватила меня за кацавейку, и сиплый бас гаркнул:

— Чего орешь?! Где твои батька и мамка? Идем-ка… Тут не полагается.

Я уже считал себя окончательно погибшим. Но тут появился отец и, успокаивая, потянул меня за руку:

— Я же сказал тебе: стой тут и никуда не уходи, а ты… Эх ты-и-и…

Я сразу обрел присутствие духа: моя опора, моя сила, рядом с которой я ничего не боялся, снова была со мной.

— Ну и трус ты, — строго упрекнул меня отец. — Чего тут бояться-то… В степи бегаешь по балкам один — не боишься, а тут людей испугался. Идем. Не пускают в этот поезд, будь он неладен. Придется заночевать в городе.

Мне было и радостно и стыдно, стыдно за то, что я в самом деле так боялся многолюдья… Этот страх, между прочим, долго жил во мне.

Отец сказал, что у него где-то близко, на Темернике, есть знакомые, у них-то мы и заночуем.

Мы перешли мост, перекинутый через железнодорожные пути, и очутились в узкой грязной улочке. Рядом тянулся высокий деревянный забор, за ним черным дымом коптила высокая кирпичная труба, слышалось какое-то уханье, звонкие, как о железо, удары, пыхтение. В воздухе пахло, как от нашей хуторской кузницы.

Забор кончился, и мы зашагали мимо громадных, зарешетченных, с непроницаемыми стеклами, окон. За ними что-то шелестело, лязгало, звенело.

— Что там? — спросил я отца.

— Железнодорожные мастерские. Тут паровозы чинят. И вагоны.

Навстречу нам шли старые и молодые мужчины с черными, вымазанными сажей, хмурыми лицами. Мне вспомнились Коршунов и Шурша, и показалось, что я встречу их здесь. Одно мгновение мне даже почудилось, что впереди мелькнуло насмешливое лицо Кирика, его скособоченная фигура. Я совсем забыл, что он уехал не в Ростов, а в свою Юзовку.

— Наш брат — мастеровой, — весело проговорил отец и добавил, усмехнувшись: — Тут, сынок, мы как дома. Отсюда нас никто не прогонит…

Мы зашли к старому знакомому отца, паровозному машинисту. Нас встретили радушно, угостили обедом, потом чаем. У отца было очень ценное качество — быстро сближаться с людьми: его добродушие и доверчивос