Вотрен, папаша Горио и Растиньяк сошли вниз вместе и, опоздав к началу обеда, очутились за столом рядом. Эжен выказывал чрезвычайную холодность к Вотрену, несмотря на то, что этот человек — и вообще-то приятный, по мнению г-жи Воке, — разошелся сегодня, как никогда. Он искрился остроумием и сумел расшевелить всех нахлебников. Такая уверенность в себе, такое хладнокровие страшили Растиньяка.
— Что это на вас нашло сегодня? — спросила г-жа Воке. — Уж очень вы развеселились.
— Я всегда весел после хорошей сделки.
— Сделки? — спросил Эжен.
— Ну да! Я поставил партию товара и потому имею все права на получение комиссионных. — Заметив, что мадмуазель Мишоно приглядывается к нему, Вотрен сказал: — Мадмуазель Мишоно, вы все посматриваете на меня сверлящим взглядом: возможно, вам что-нибудь не нравится в моем лице? Скажите прямо! Чтобы сделать вам приятное, я переменю… Как, Пуаре, мы с вами не поссоримся из-за этого? — спросил он, подмигнув старому чиновнику.
— Черт возьми, вам следовало бы позировать для ярмарочного Геркулеса! — воскликнул художник.
— Идет! Если мадмуазель Мишоно будет позировать в виде Венеры Кладбищенской, — ответил Вотрен.
— А Пуаре? — спросил Бьяншон.
— О, Пуаре пускай позирует как Пуаре, — крикнул Вотрен. — И получится бог садов и огородов. Ведь у него и имя-то, если верить произношению Сильвии, происходит от порея.
— От гнилой луковицы! — подхватил Бьяншон. — Вот какой это фрукт!
— Все это глупости, — прервала его г-жа Воке. — Лучше бы вы угостили всех нас вашим бордо из той бутылочки, что кажет свое горлышко. Это поддержит наше веселое расположение духа. Да и полезно для жулутка.
— Милостивые государи, — обратился ко всем Вотрен, — председательница призывает вас к порядку. Госпожа Кутюр и мадмуазель Викторина не станут обижаться на ваши легкомысленные разговоры, но пощадите невинность папаши Горио. Я предлагаю вам распить бутылорамочку бордо, вдвойне славного именем Лафита,[67] — просьба не принимать за политический намек. Ну же, чудачина! — крикнул он, глядя на Кристофа, стоявшего на месте. — Сюда, Кристоф! Что это значит? Ты не знаешь своего имени? Давай, чудачина, выпивку!
— Пожалуйте, — ответил Кристоф, подавая ему бутылку.
Наполнив стаканы Эжену и папаше Горио, Вотрен медленно налил себе несколько капель и, пока его соседи пили, пробовал вино на язык; вдруг он сделал гримасу.
— Ах, черт, отдает пробкой! Бери его себе, Кристоф, и достань нам другого; знаешь, там, справа? Нас шестнадцать, тащи восемь бутылок.
— Коли вы так расщедрились, ставлю сотню каштанов, — заявил художник.
— Хо! Хо!
— Эге!
— Брр!
Выкрики нахлебников раздались со всех сторон, вылетая, как ракеты из бурака.
— Ну-ка, мамаша Воке, ставьте две бутылочки шампанского! — крикнул Вотрен.
— Еще что! Уж не отдать ли весь мой дом? Две бутылки шампанского! Двадцать-то франков! Так совсем разоришься! Нет! Но ежели господин Эжен за них заплатит, я уж от себя выставлю черносмородинной.
— От ее черносмородинной слабит, как от крушины, — заменил Бьяншон тихо.
— Молчи, Бьяншон, — ответил Растиньяк, — я не могу слышать слово «крушина», сейчас же меня начинает… Хорошо, согласен, плачу за шампанское! — крикнул студент.
— Сильвия, подайте бисквиты и вафли.
— Ваши вафли перестарки — уже не вафли, а кафли. А бисквиты тащите на стол, — заявил Вотрен.
Вино пошло вкруговую, сотрапезники оживились, и веселья стало еще больше. Слышался неистовый хохот, раздавались крики, подражание голосам различных животных. Музейному чиновнику пришло в голову воспроизвести обычный в Париже крик, сходный с мяуканьем влюбленного кота, и сейчас же восемь голосов поочередно прогорланили:
— Точить ножи, ножницы!
— Канареечное семя певчим птичкам!
— Вот сладкие трубочки, трубочки!
— Чиню фаянс!
— Устрицы, свежие устрицы!
— Старого платья, старых шляп, старых галунов продавать нет ли?
— Вишенья, сладкого вишенья!
— Зонтики, кому зонтики!
Пальма первенства осталась за Бьяншоном, когда гнусавым голосом он крикнул:
— Колотилки — выколачивать жен и платья!
Несколько минут стоял такой шум, что того и гляди голова треснет, какая-то словесная неразбериха, настоящая опера, где дирижировал Вотрен, не спуская глаз с Эжена и папаши Горио, видимо успевших опьянеть. Оба, откинувшись на спинки стула, строго смотрели на это необычное бесчинство и пили мало: их заботило то, что надо было сделать в этот вечер, но нехватало сил подняться с места. А Вотрен искоса глядел на них, следя за тем, как изменялось выражение их лиц, и, улучив момент, когда глаза их замигали, вот-вот готовые закрыться совсем, наклонился к Эжену и сказал ему на ухо:
— Так-то, молодчик, вы еще недостаточно хитры, чтобы бороться с дядюшкой Вотреном, а он вас слишком любит и не позволит вам наделать глупостей. Если я что решил, один бог в силах преградить мне путь. Да! Да! Вы собирались предупредить папеньку Тайфера и сделать промах, достойный школьника! Печь накалилась, тесто замешано, и хлеб на лопате; завтра мы будем уплетать его за обе щеки, так неужели мы не дадим посадить его в печь? Нет, нет, он будет испечен! Если у нас и явятся какие-нибудь угрызения совести, они исчезнут в процессе пищеварения. Теперь мы чуточку поспим, покамест полковник граф Франкессини острием шпаги освободить для нас наследство Мишеля Тайфера, наследуя своему брату, Викторина будет иметь тысяч пятнадцать в год. Я уже навел справки и знаю, что наследство со стороны матери больше трехсот тысяч.
Эжен слышал его слова, но не в силах был отвечать: язык его прилип к гортани, им овладело непреодолимое желание уснуть, и стол и лица сотрапезников ему виднелись в каком-то светящемся тумане. Мало-помалу шум затих, нахлебники начали расходиться один за другим. Когда остались только вдова Воке, г-жа Кутюр, мадмуазель Викторина, Вотрен и папаша Горио, Эжен сквозь сон увидел, как Воке берет бутылки со стола и сливает остатки вина в одну бутылку.
— Ах, какие же они глупые, какие юные! — говорила она.
Это была последняя фраза, которую мог разобрать Эжен.
— Никто, как господин Вотрен, мастер на эдакие проделки, — заметила Сильвия. — Слышите, Кристоф-то урчит, что твой волчок.
— Прощайте, мамаша, — сказал Вотрен. — Иду на бульвар полюбоваться на Марти в «Дикой горе», большой пьесе, переделке из «Отшельника».[68] Если желаете, я сведу туда вас и наших дам.
— Благодарю вас, мы не пойдем, — ответила г-жа Кутюр.
— Как, соседка?! — воскликнула г-жа Воке. — Неужели вы отказываетесь посмотреть переделку из «Отшельника», произведения на манер «Атала» Шатобриана?[69] А прошлым летом как мы любили его читать под липпами и плакали, точно Магдалина Элодийская, — такая это прелесть; произведение нравственное и может быть поучительно для вашей барышни.
— Нам не до театров, — ответила Викторина.
— Вот они и готовы, — заметил Вотрен, комично поворачивая головы Эжена и папаши Горио.
Прислонив голову студента к спинке стула, чтобы ему было удобнее спать, он с чувством поцеловал его в лоб и пропел:
Забудься сном, любимец мой!
Хранить я буду твой покой.
— Боюсь, как бы он не заболел, — сказала Викторина.
— Тогда останьтесь ухаживать за ним, — ответил ей Вотрен. — Это ваша обязанность, как преданной жены, — шепнул он ей на ухо. — Он обожает вас, и вы станете его женушкой, предсказываю вам. Итак, — произнес он громко, — они заслужили всеобщее уважение, жили счастливо и народили много деток. Так кончаются все любовные романы. Ну, мамаша, — добавил он, обернувшись и обнимая вдову Воке, — надевайте шляпку, парадное платье с цветочками и шарф графини. Я самолично иду за извозчиком для вас. — И он вышел, напевая:
О солнце, солнце, божество!
Твоим раченьем спеют тыквы…
— Ей-богу, госпожа Кутюр, с таким человеком я была бы счастлива хоть на голубятне. Папаша Горио, и тот напился, — продолжала она, оборачиваясь в сторону вермишельщика. — Этот старый скряга ни разу и не подумал свести меня куда-нибудь. Господи! да он сейчас упадет на пол! Пожилому человеку непристойно пить до потери рассудка. Да и то сказать, чего нет, того не потеряешь. Сильвия, отведите апашу к нему в комнату.
Сильвия, поддерживая старика подмышки, повела его и бросила, как куль, прямо в одежде поперек кровати.
— Милый юноша, — говорила г-жа Кутюр, поправляя Эжену волосы, падавшие ему на глаза, — совсем как девушка: он не привык к излишествам.
— О, я тридцать один год держу пансион, и немало молодых людей прошло, как говорится, через мои руки, — сказала вдова Воке, — но никогда не попадался мне такой милый, такой воспитанный, как господин Эжен. Как он красив во сне! Госпожа Кутюр, положите его голову себе на плечо. Э, да она клонится на плечо к мадмуазель Викторине! Детей хранит сам бог: еще немножко, и он разбил бы себе лоб о шишку на стуле. Какая бы из них вышла парочка!
— Замолчите, голубушка, — воскликнула г-жа Кутюр, — вы говорите такие вещи…
— Да он не слышит, — ответила вдова Воке. — Сильвия, идем одеваться. Я надену высокий корсет.
— Вот тебе раз! Высокий корсет, это пообедавши-то? — возразила Сильвия. — Нет, поищите кого другого вас затягивать; мне не пристало быть вашей убийцей. От этакого неразумия и помереть недолго.
— Все равно, надо уважить господина Вотрена.
— Стало быть, вы очень любите своих наследников?
— Ну, Сильвия, довольно рассуждать, — ответила вдова, уходя к себе.
— В ее-то годы! — сказала Сильвия, указывая Викторине на свою хозяйку.
В столовой остались только г-жа Кутюр и ее воспитанница с Эженом, спавшим на ее плече. Храп Кристофа разносился в затихшем доме, оттеняя безмятежный, прелестный, как у ребенка, сон Эжена. Викторина была счастлива: она могла отдаться делу милосердия, в котором изливаются все лучшие чувства женщины, могла, не совершая тяжкого греха, ощущать у своего сердца биение сердца юноши, и что-то матерински покровительственное запечатлелось на ее лице, какая-то гордость этим чувством. Сквозь сонм всяких мыслей, роившихся в ее душе, пробивались бурные порывы страсти, ра