Отец и мать — страница 101 из 119

– Вы любите белое вино?

– Я люблю, люблю!

– Вы любите белых?

– Я люблю, люблю! Я про красных. Про красных! Понимаете? Запишите, пожалуйста: люблю.

– Отвечайте на конкретный вопрос и предельно кратко: вы любите белых?

– Но я не ответил про красных. Точнее, я ответил, но вы не записали.

– Вы любите белых кошек?..

Коловращения, вихри слов; и о красных, и о белых, и о зелёных, и о кошках с собаками его спросили ещё с десяток раз. Наконец, сдавленно тихо, почти поскрёбыванием пальцев по столу:

– Вы свободны.

– Доктор, что скáжите: я нормальный? Я могу ехать со всеми?

– Ответ полýчите от вашего руководства. До свидания.

– Д-до с-свидания.

В груди гаденько, жидко потряхивалось, в коленках немощно подламывалось, когда брёл по пустынным и гулким коридорам на улицу. Он себя презирал: «Струсил. Лебезил. Если даже сподобится попасть в рай – и там не прощу себе!»

Вестей не было все два дня. Делегатов вели на экскурсии, в театры, на концерты – Леонардо плёлся за всеми, но где был, что видел, – не совсем ясно разумел. В мавзолее очнулся – в торжественной траурной зале подземелья увидел Ленина и Сталина, но, почудилось ему, не мёртвыми – спящими. Какая-то женщина тихонько охнула:

– Батюшки святый, – живые!

Уже на Красной площади Леонардо прислушивался к делегатам – они солидно рассуждали, покуривая и щурясь на солнце:

– Устали наши вожди, прилегли на часок-другой. А отдохнут – сызнова примутся за труды праведные. Вот вам крест!

– Известно, Маяковский и партия сказали: Ленин – живее всех живых. Так оно и есть, так тому и быть во веки веков. Хоть и в гробу – а живо-о-ой. Я там даже подумал грешным делом: откроет вдруг глаза и мигнёт мне. Не дрейфь-де, мужик!

– Ленин и Сталин, они оба – самые живые на земле люди.

– Воистину, брат! Дай-кась обниму тебя! Никитка набрехал на Сталина с трибуны своего дуроплясного съезда, да народ-то не оплести за здорово живёшь, не умаслить посулами. Знаем правду-матку!

– Верно гутаришь, товарищ! Давай, что ли, беломорину. Благодарствую, братишка. – Прикуривая, мужчина искоса взглянул на Леонардо, стоявшего в сторонке, но навострившего ухо. – Айда, мужики, пивка хлебнём да покалякаем за жизнь.

«Что, что они говорят?! – колотилось в голове Леонардо. – Живые мертвецы! И те оба, и все мы – мертвецы. А если ещё не мертвецы, то создания с омертвелым духом! Что мы за люди, ну, что мы за люди?!» – вскинулся он лицом к небу, точно бы ища ответа.

С неба одновременно тянулись к Красной площади шёлковые ниточки слепого дождика и золотцеватые лучики высокого солнца. Леонардо неожиданно замер и не опускал лица: дождик ублажающе пощекотывал, а солнце заботливо пригревало. Эти ниточки и лучики сплетались в воздухе и, взаимно друг друга усиливая и насыщая, зажигали повсюду несчётное число радужин, и боковым зрением для Леонардо вся округа виделась необыкновенно прекрасной, чем-то неземным. Брусчатка, мавзолей, рубиновые звёзды Кремля сияли и лучились с грандиозной щедростью. На душу легло и притаилось изумительное чувство покоя. Не хотелось даже шевельнуться, не то чтобы даже куда-либо идти с делегацией. А идти уже нужно было – люди, особенно женщины, заразительно, наперебой говорили о музее, о театре, о выставке.

«Что со мной? – спросил Леонардо глазами у неба. – Что со мной случилось в какие-то доли секунды? Разум обманешь, но душу и сердце свои, говорят, не обмануть никак. Ругаю этих людей и эту землю, недоволен нашей жизнью и судьбой общей, а душа и сердце всё одно любят мир именно таким – разным и малопонятным, ограниченным и необозримым. Что со мной, Боже?»

Ночью на угнетённого неизвестностью и тяжёлыми раздумьями Леонардо наваливался, сгибая и удушая, один страшный, назойливый сон: зримо до осязаемости пригрезилось – Ленин и Сталин встают из гробов своих стеклянных, тянут к нему костлявые руки и говорят с веселинкой, но осклабляясь хищно и жутко:

– Никуда ты от нас не денешься, голубчик! Распознали мы твою душонку гнилую и пакостливую!

А какие-то бравые и пьяненькие мужики сзади подталкивали упиравшегося Леонардо к вождям:

– Товарищ Ленин, товарищ Сталин, заберите его, вшивого интеллигентика, к себе на тот свет да перво-наперво всыпьте ему от всей души!

Очнулся – жаром пыхало и водицей трепыхалось в груди. Легко подумать – не спал, а бежал всю ночь, спасаясь. Заставил, однако, себя улыбнуться:

– Надо же: струхнул. Ребёнок! Сказку испугался, бедненький!

Солнечный свет широко и приветно заглядывал в его глаза, люди в комнате вовсю копошились, собираясь в дорогу. Размашисто, с посвистом вошедший в комнату профессор Большаков склонился над Леонардо:

– А ты чего тянешься, лежебока? Подъём по полной форме! Самолёт не будет ждать.

– Н-не-у-же-ли, Павел Сергеевич?

Подмигнув, профессор стал шептать в самое ухо:

– Да, да, неужели в самом деле! Сам Ленин подмахнул бумагу, а Сталин бабахнул печать. Если серьёзно – позвонили только что откуда-то с самых – самых-самых! – верхов, – подпрыгом повелись к потолку бесята его глаз. – Сказали: «Чёрт с ним, пусть едет ваш волосатый стиляга, потому что за бугром уже согласован список делегации. У вас, у иркутян, один человек не поехал, а тут ещё и второй добавится. У-у, завоют капиталисты: демократию удушают советы, молодым учёным перекрывают кислород, ну и всё такое в этом роде. Они там мастера на выдумки. Но – смотреть за своим архаровцем в оба! Стиляги на всякие выверты горазды. Если какой инцидент получится там – три шкуры с тебя, с руководителя, сдерём. Ясно?» Я отрапортовал голосом бравого солдата Швейка: «Так точно!» На том конце провода изволили хохотнуть. Боженька, кажется, на твоей стороне, маэстро. А ну-ка, живо вставай, солдат Ренессанса!

Жизнь поколесила рывками и ускорениями и через какие-то мгновения часов взлетела – делегация очутилась в небесах. Превосходно сложенный, белоснежно-серебристый, похожий на райскую птицу авиалайнер ТУ-104 на невозможной сверхскорости уносил Леонардо Одинцова, чудилось ему, к самому солнцу, к его неведомым закатным землям, разрезывая своим прекрасным могучим станом жуткие глубины и дали воздушного океана.

Леонардо ребёнком прилип носом к иллюминатору и в ненасытной азартности вглядывался в узоры планеты и просторы неба. Он впервые в самолёте, он впервые столь высоко. Его дух ликовал, его минутами сладко и щекотно замирающая грудь ожидала что-то такое невероятное, невиданное, может быть, феерическое. Он пребывал в тумане, но не в таком тумане, какой случается там, на грешной земле, а в какой-то неземной фата-моргане, к тому же облагороженной и светоносным золотом солнца, и божественной лазурью неба, и приветными улыбками рядом сидящих людей, а в особенности – этих хорошеньких, деликатно услуживающих стюардесс.

Ему не хотелось возвращаться в явь.

Глава 55

Но действительность мира, в которую приземлился самолёт, оказалась не так уж и плоха, чтобы от неё отказаться, не принять её, не пойти по её дорогам.

Когда Леонардо вышел на трап, то широко огляделся с его высоты, глубоко вдохнул тёпленького европейского воздуха, пахнущего, как и в Москве, нагретым асфальтом, техническими жидкостями, смазками, механизмами, но и чем-то ещё совершенно особенным – утончённо сладковатым, вроде как духами. Шепнул, но не звуками – грудным придыханием лишь:

– Здравствуй, свободный мир людей и идей.

Однако другой его голос из глубин рассудка нелицеприятно, кисло сморщился: «Ты ещё речь произнеси! Да с какими-нибудь новенькими партийными лозунгами».

Выйдя из здания аэропорта, празднично сверкающего металлом, витражами, стёклами, в иноязычных надписях броских реклам и уведомлений, Леонардо увидел то, чего никак не готов был увидеть, – разлив, просто какое-то море роз. Понял: вот, оказывается, чем ещё пахнет эта земля – розами! Они, довольно высокими кустарниками, благоухали бутонами и светились множеством оттенков и красок повсюду. Местами образовывали собою ограждения вдоль автодороги и пешеходных дорожек. Леонардо озирался, запинаясь, нечаянно задевая людей, извиняясь. Чуть было не упал, не заметив ступеньку. Его волновал и смущал открывшийся перед ним новый мир, мир с новыми людьми, с новыми красками, с новыми силуэтами, с новыми запахами, с новыми звуками, с новыми строениями, с новыми формами автомобилей, – всё, всё ново, свежо, приветно, оригинально, приманчиво.

Профессор Большаков, двигая сивыми тряпицами бровей и полусвирепо гхыкая в кулак, вынужден был одёрнуть своего чрезмерно увлёкшегося коллегу за рукав:

– Лео, ты же не в цирке или зверинце. Не позорь нас перед цивилизованной Европой.

Леонардо присмотрелся к членам делегации – люди серьёзны, натужены, важны до угрюмости, даже до спеси, не озираются, очевидно притворяясь, что их ничем не удивишь.

– Да, да, понимаю, Павел Сергеевич, – улыбчивой дрожью губ отозвался он, спешно, но прилежно примеряя маску чинного гражданина.

Но секунда-другая – и Леонардо напрочь забывает, что нужно походить на своих степенных, достойно державших марку соотечественников, – вокруг столько других людей, столько другой жизни! Он на ходу всматривался и вслушивался в круговерть взблёсок и звучаний этого чужого бытия. Перед ним разнообразие лиц, разнообразие цвета кожи этих лиц, разнообразие мимики этих лиц, разнообразие жестов, разнообразие языков, разнообразие причёсок, разнообразие одежд – от строгих костюмов до вульгарных фасонов и расцветок как у мужчин, так и у женщин, – разнообразие в том, разнообразие в этом и ещё в чём-то разнообразие и привлекательность. «Мы только в аэропорту, а уже на карнавале жизни», – подумал ослеплённый и своим восторгом, и светом другой жизни Леонардо.

Ему чудилось, что встречные люди все улыбались. И улыбались прежде всего ему, приветствуя, радуясь, что-то такое важное для себя признавая в нём. Он понял, что тоже стал улыбаться; выходило то же, что поначалу в поезде. Осознал: улыбается сейчас не кому-либо в отдельности, а – всему этому новому и свежему для него складу и проявлению всеобщей жизни. Улыбался и людям, и розам, и пышно раскинувшимся дубам с липами, и чистеньким брусчатым дорожкам, и непривычного облика стильным автомобилям, и клумбам с какими-то необычными цветами, и сплошь подстриженным лужайкам, и всюду пестрящим рекламным вывескам, и голосам дикторов, о чём-то объявлявшим на разных языках, и всему, всему чему-то другому улыбался, чего парящим скользом касался его восхищённый любознательный взгляд и что схватывал навостренный слух.