Не удивился, не испугался, а стал отвечать холодно, мерно, даже наступательно: «Я не предатель, потому что не предал Бога, не предал Ренессанса, не предал Леонардо да Винчи, не предал Рафаэля, не предал Микеланджело, не предал Левитана, не предал Льва Толстого, не предал Пушкина, не предал Лермонтова, не предал русской и всемирной истории. Ничего, слышите вы все там? Ничего! Великого и необходимого для человека отдельно и человечества в целом я не предал. У вас родина, а у меня весь мир, вся земля. Живите по своим законам и правилам. Финита ля комедия. И лекция моя тоже окончена!»
Ускорился было, но снова услышал в себе голос, который заставил его остановиться: «А Катя? Разве ты не предал Катю? Разве ты её не бросил?»
Обернулся, но не из боязни, что А и Бэ преследуют, – казалось, что-то хотел увидеть, рассмотреть, оставленное им там, позади, очень, очень далеко отсюда.
– Катя… Катенька… Богиня моя. Прости, если можешь.
Побежал к проспекту и каплей ручейка влился в общий поток.
– Боже, не оставь меня! А ты, новая ma terra, будь мне защитницей!
Глава 57
Библиотечные работницы увидели Екатерину без косы – обомлели.
– Катю-у-у-ша, где твоя чудесная коса-а-а? – всплеснула ручками старенькая библиотекарша Мария Васильевна.
Екатерина беспомощно улыбнулась и промолчала.
– Я помню твою сестру Марию, она сюда несколько раз заходила, – как вы, оказывается, поразительно похожи друг на друга, – в любовании покачивала маленькой, седенькой, трогательно ухоженной головкой Мария Васильевна. – Обе – само очарование, хотя сестрица твоя, надо признать, огонь-девка. А ты и с косой прелесть, и без косы прелесть. Видать, душевному человеку всё к лицу. Между прочем, в молодости я тоже была хороша и очаровывала мужчин!
Подходили к Екатерине другие библиотечные работницы и все неизменно – ох, ах:
– Где твоя коса, Катя?
– Что с тобой случилось?!
– Ты, оказывается, щеголиха ещё та!..
– Ах, где твоя коса-краса, Катя, свет ты наша Николаевна? – не преминула ввернуть пересмешница и хохотушка, Екатеринина сотрудница, Солянкина Вика.
Она же, схватив ножницы, утянула свою начальницу в подсобку, усадила на стул и принялась подравнивать её волосы:
– Мы из тебя сделаем а-ля Мерлин Монро – пышные, крупные кудри в один мóмент. Девочки, вставьте в розетку плойку и приготовьте заколки и флакончик лака! Катя, а хочешь, я превращу тебя в блондинку? Мы и Мерлиншу за пояс запихнём!
Екатерина сидела безучастная, с тёмными, сомкнутыми губами.
– Ну, хочешь, хочешь? – задорно нащёлкивая ножницами, донималась Вика. – О чём я, простушка, спрашиваю? Кто же из нас, шкодливых тварей Божьих, не хочет очаровывать мужчин! Помалкиваешь, скромница ты наша? Ну, помалкивай! Твой Лео обалдеет, когда увидит тебя вечером. Девочки, у кого имеется в заначке перекись водорода? Тащите живо! Ой, стоп! – вдруг вскрикнула, как ужаленная, она. – Катя, ты же должна сейчас ехать в скором поезде! Ажно в саму Москву! А дальше… Фу-у, а дальше даже боязно вышептать, что там у вас, счастливчиков, должно было быть!
К этой минуте вся библиотека уже сбежалась в подсобку – невиданное дело: с Екатериной что-то невероятное приключилось. Не может быть, чтобы она переменила свою внешность, да к тому же столь радикально для себя!
Пожаловала даже заведующая, женщина с неизменно высокой шикарной причёской в виде собольей боярской шапки, дама гордая, властная, однако Екатерину она хотя и тайно, но безмерно уважала – за безропотность её, сопряжённую с малоречивой и благоразумной деловитостью, за пристрастие к идеальному, но не педантичному порядку и, главное, за преданность всё же не ей, начальнице, перед которой трепетали и нередко низкопоклонничали другие сотрудницы, а – книгам, своему читальному залу и его посетителям. Начальница, будучи сильным, неглупым человеком, не любила бездумную, искательную преданность, но и возражений по какому бы то ни было поводу, даже вполне практичному, не очень-то порой была способна терпеть. А Екатерина и не возражала никогда, не горячилась, не выставляла себя умнее начальства, однако неуклонно делала то, что должно было делать, и исключительно так, как полагала нужным и целесообразным, какие бы указания с верху не получала.
– Действительно, Екатерина Николаевна, – сказала заведующая несколько строгим, привычным для себя, тоном, однако с редкостым для неё в присутствии подчинённых учтивым взором, – вы же сейчас должны ехать с делегацией в Москву?
Екатерина едва разжала губы и выговорить смогла не сразу:
– Сестра… Маша… там, на северах…
И в неопределённом направлении зачем-то отмахнула насилу приподнятой с колена ладонью, словно бы на самом деле желая отчего-то отмахнуться. Женщины впервые видели её растерянной, беспомощной, убитой.
– Что, что с сестрой?! – всполошились и тесно обступили они свою любимицу Екатерину, и казалось, что все они готовы были встать на её защиту, оказать ей всяческое содействие.
– Нет её.
Она не смогла произнести слова «умерла». Да и не верила ещё, как надо бы, возможно, поверить, что Марии, сестры её, самого родного после матери человека, уже нет на свете.
Кто-то присел перед ней на корточки, кто-то взял её за руку, кто-то погладил по спине и голове. Веселушка Вика крепилась, крепилась, но всхлипнула, и женщины дружно вслед уткнулись в носовые платки. Всем стало неспокойно, тревожно: если их боголюбивую, смиренную, ангельскую Екатерину ударил рок, и уже не раз, то что же ждать им, грешным безбожницам, злоязычницам? И эта её внезапная и конечно же жалкая, ужасная причёска, отсутствие косы, к которой привыкли, которой любовались, о которой не без гордости рассказывали своим знакомым, – что это, как это понять?
– Катя, ты поплачь, родная, – сказала старушка Мария Васильевна, – глядишь, полегчает маленько, а то сама не своя: окостенела вся, бледная.
– Ком в груди застрял, Мария Васильевна, – отозвалась Екатерина, – даже воздуха не хватает.
– Понимаю: горе навалилось камнем и душу твою прижало, – ни пикнуть. Я когда Сергуньку, сыночка, потеряла, так только лишь над могилой разрыдалась, а то все дни мёртвой жила.
Заведующая учащённо мяла ухоженные пальцы с длинными острыми ногтями под лаком, едва сдерживаясь, чтобы тоже не погладить свою славную сотрудницу, а то и не всплакнуть со всеми.
Столь разные люди в каком-то едином нравственном порыве сплотились вокруг Екатерины. Они её уважали, они её любили, они к ней тянулись. Первой, к кому они шли здесь, на работе, за утешением, словами поддержки, да чтобы просто поплакаться по-бабьи, была Екатерина. Общаясь с ней, они не столько ждали от неё каких-нибудь слов, разъяснений, сколько важно было заглянуть в светлую ночь её необыкновенных, лучащихся глаз, потрогать, погладить её изумительную, ныне невозможную в окружающей жизни косу, встретить её тихую, но всегда несколько насмешливую, а потому бодрящую собеседника, улыбку. Они, кажется, более, чем любили её, и более, чем уважали.
Как могла, но не желая говорить всего, что пало бы тенью на память о Марии, Екатерина объяснила, чтó случилось с сестрой. Женщины поохали, повздыхали, хотели тотчас пустить по кругу подписной лист, однако она решительно пресекла их почин, и они мало-помалу, с неохотой разошлись по своим рабочим местам.
Она написала заявление о краткосрочном отпуске и отбыла ближайшей передачей до Тайтурки, а там привычно попуткой – к Переяславке.
Всю дорогу под скрежет и стук металла её томило противоречивое состояние – чувство горечи, но и чувство надежды. Минутами ей казалось, что сердцу, которое эти два чувства тянули на разрыв, не выдержать. Ни молитвы, ни прекрасные, жёлто и красно горящие предосенние лики лесов и еланей из окна вагона, ни небо синее и высокое, ни задорные песни под гитару молодёжной компании, ехавшей в дальний район на обязательные для студентов полевые работы, не расслабляли и не тешили её душу.
Когда сошла из грузовика на шоссе, по старинке называвшегося Московским трактом, уже подступали сумерки, набредал из распадков правобережья знобкий воздух и седоволосый туман, и внизу переяславской долины и всего пойма смутно и серо мрела родная деревня и Ангара. Неясной, какой-то детской наивной тревогой и тоской наполнялась грудь и ворохом слеплялись в голове в какие-то мысли слова: а вдруг там внизу уже ничего нет – ни реки, ни деревни, ни дома родного, ни мамы, ни – его, мальчика Коли?
Нет, нет, глупости! Река и деревня конечно же на месте, но – он?
Боже, о чём она, грешница окаянная, смеет думать! Как дерзает мечтать, когда Маша, сестра её единственная, умерла!
Однако Екатерина уже не могла не думать о своей надежде.
Под уклон хребта горбились по всхолмиям и оврагам колеи напрочь разбитой после недавних дождей дороги, по которой вывозили из колхоза на районные элеваторы и склады урожай, и Екатерина в неумолимо нагущавшихся сумерках, отчаянно широким и отчаянно скорым шагом ступая, перебежками пошла по ней, неясно видя и саму дорогу, и что там дальше, внизу.
Но через минутку-другую ей стало казаться, что не вниз она идёт, не под уклон, а как бы вверх поднимает её от земли какая-то сила, неведомая, но, похоже, заботливая. И вскоре подумалось, что не ноги несут её к родному дому, к матери, к нему – конечно же прежде всего к нему, не надо себя обманывать! – не физическая сила её тела, а – душа. Сама душа. И – вся жизнь, прошлая, настоящая и будущая.
Душа, которая с той самой минуты, когда было прочитано письмо, сдавленная и оглоушенная горем и тревогой, но и собравшаяся в кулак, неожиданно здесь, в предчувствии, кто знает, не самой ли важной в жизни Екатерины встречи, стала раздвигаться, расти, крепнуть – и вот крылато, на убыстрении понеслось тело над дорогой и всей долиной.
Словно очнувшись ото сна, Екатерина даже не поняла, каким образом, одолев ухабы и рытвины, уклоны и взъёмы, очутилась перед домом родным. Что ж, может быть, действительно принесли её сюда крылья?