Снегопад, снегопад,
Снегопад давно прошёл,
Словно в гости к нам весна опять вернулась.
Отчего, отчего, отчего так хорошо?
Оттого, что ты мне просто улыбнулась…
Глава 63
Только Любовь Фёдоровна и Екатерина хотели было взять Колю на руки и идти домой, как возле их огорожи затарахтел «Беларусь». Трактор, задорно чихнув через выхлопную трубу над кабиной, остановился, задорно посигналил. Увидели в прицепе на стоге сена братьев Ветровых – Кузьму и Афанасия.
«Афана-а-а-сий», – пропелось в Екатерине, и ни вопросом, ни восклицанием, а каким-то всплеском неверного и далёкого света.
Любовь Фёдоровна с хитровасто задиристой прищуркой глянула на дочь:
– Катя, признала Афанасия?
– Признала.
– Он молодцом мужик: не часто, но завсегда ко времени наведывается в последние годы к отцу, по хозяйству подсобляет ему и брательнику. Хотя и большая шишка у вас там в городе, а по-прежнему свойский парень – простой и отзывчивый. Давно его не видела?
– Давно.
– Ну, вот, посмотри на свою незапамятную любовь… морковь. – Тут же и отчего-то шепоточком полюбопытствовала: – В сердце-то, Катя, что-нибудь осталось?
– В сердце у меня тихо, мама.
– Тишь да гладь – божья благодать? – усмехнулась мать, но с нежной покровительственностью поприжала голову дочери к своему плечу, даже поцеловала в темечко, как когда-то любила приласкать обеих своих маленьких дочерей. – Но в тихом омути, говорят, черти водятся.
– Окстись, мама!
– Никак чёрта испужалась? Да без козней лукавого, доча, и жизнь не жизнь, а одна тоска зелёная, – задиристо посмеивалась Любовь Фёдоровна.
– Мама!
– Да шуткую, шуткую, доченька! По жизни я, конечно, советская, а душой, что и все мы, русские люди, православная по самую маковку.
Кузьма Ветров разлихо и первым спрыгнул с телеги, в улыбке сверкнул крепкими, белыми, большими зубами. Ото лба его, костисто-выпуклого, «таранного», говаривали селяне, уже набирала мощи залысина зрелого, многодумного мужика, однако по вискам и затылку растопыристо крылились густые, молодецкие кудри, потому и звали его на селе, однако с годами всё реже и реже, Кузей Растопыркиным. Он шустро подбежал к огороже, приветственно взмахнул рукой:
– Тётя Люба, Катя! Салют вам, доблестные труженицы полей и огородов! Колесим с Афанасием мимо, сенá отцу везём, увидели вас – думаем, грех не спросить у хрупких женщин: пособить с вывозом сенов? Поутру с Афанасием могём сие плёвое дельце провернуть. Тракторист Федька Скулкин не против, только магарыча, злодей, запросит да чтоб занюхать его вашими улыбками.
– Что ж, Кузьма Ильич, не откажемся, – поясно поклонилась Любовь Фёдоровна. – Пособи, коли не шутишь. Заране благодарствуем.
– Ну, тогда готовьте магарыч. И ваши улыбки на закусь.
– Магарыч будет, и даже деньжатами с закуской одарим Федьку-злодея и вас, братовьёв, не обойдём вниманием. А вот улыбкой он обойдётся и жёнкиной.
Подошёл, поджимая, как от холода, плечи, Афанасий, поздоровался, степенно, но непривычно для себя глухо и тихо. Высокий, широкий, а хотел, могло показаться, выглядеть неприметным. Отчаянно краснея и прихоранивая глаза, сказал в тщетном выравнивании и насиливании голоса:
– Узнал о Марии – примите мои соболезнования. Колю, слышал, ты, Катя, взяла себе. Может, чем помочь на первых порах? С детским садом, с получением или ремонтом жилья или в чём другом появится потребность – не стесняйся, обращайся. Я всё же не маленький человек в городе и области – позвоню, кому надо, похлопочу.
– Да ты, Афанасий батькович, наверное, там среди них самый что ни на есть большой, – озорно усмехаясь, встала на цыпочки и высоко подняла свою руку Любовь Фёдоровна, обозначая богатырский рост.
– Есть такое дело, тётя Люба, – смущённо улыбнулся Афанасий.
– Если что – обратимся, товарищ Ветров, – твёрдо, но не без актёрства сказала Любовь Фёдоровна.
Екатерина, напряжённо слушавшая Афанасия и мать, кажется, тоже хотела что-то сказать и, возможно, всё же отказаться от помощи, потому что районному отделу культуры места в детских садах в последние годы стали выделять исправно, лишь немножко нужно постоять в очереди, жильё всё же имеется и оно ещё доброе, со своей землицей, – что просить? И только она хотела вступить в разговор, и сказала бы наверняка то, что было бы не совсем приятным Афанасию, да неожиданно вспыхнуло шумное порхание птиц с чириканьем – к спящему Коле подпорхнула стайка-другая воробьёв, несусветно загомонила возле самого его уха, бесцеремонно выклёвывая семечки из срезанных и уложенных стопками на ботве подсолнухов. Мальчик, очевидно испугавшись, вздрогнул, зауросил.
– Мама! – вскрикнул он.
Мгновение – и Екатерина оказалась возле Коли. Подхватила его на руки и понесла в дом.
Приметливая Любовь Фёдоровна проследила за глазами Афанасия – в них рдяно и, показалось ей, влажно блеснуло светом закатного солнца. Когда Екатерина с Колей скрылась в сенях, он отвернулся; попрощавшись вполоборота и не подняв головы, первым ушёл к трактору.
– Эх, горемыки вы мои горемыки, – покачала головой Любовь Фёдоровна, но душа её, навеки опечаленная, была легка, как, может быть, ещё никогда за военные и послевоенные годы её жизни и её раздумий о жизни.
Спозаранку, ещё только-только самые ответственные петухи прогорланили зорьку, привезли стог сена и споро, добрыми, пудовыми, навильниками перемахали его на сеновал над коровником и стайкой для поросят. Получилось кормового припаса под самую кровлю, «под самое оно не хочу», – пояснила вслух светящаяся луной Любовь Фёдоровна.
– Ну, парни, скотинке моей рай земной на всю зиму и вёсну! – радовалась она, крутясь возле своих нежданных-негаданных работников, без меры нахваливая братьев Ветровых и тракториста Федю Скулкина.
Пропотелые, полыхающие, точно после парилки, помогли работники-доброхоты и с картошкой – по желобу в фундаменте дома бегуче ссыпали её в подпол. В час, в полтора со всем управились переяславские мóлодцы.
Екатерина с матерью ещё с вечера озаботились – кое-что сготовили за ночь и сейчас торовато, от души и проворно собрали на стол. Пирогов напекли, овощей нашинковали и салата два-три намесили на сливках или подсолнечном масле, мяса накрутили и котлет нажарили, повдоль распластали и посыпали зеленью трёх малосольных увесистых хариусов, картошки наварили, – знатное вышло угощение, по работе славной и по работникам дорогим. Любовь Фёдоровна выставила настоянную на кедровых орехах наливку, заветную, приберегаемую как первейшее на свете снадобье от всяческих хворей и для великопраздничных застолий, каковое сегодня и случилось. А великое, полагала Любовь Фёдоровна, оно потому, что к зиме по всем фронтам готовность полная. Единственно и осталось, ещё чурбаков на дрова подбросить с тайтурского лесозавода.
Посидели впятером в горнице, поговорили о том о сём, однако недолго – трактор нарасхват по деревне, а братьев в этот погожий воскресный день ещё поджидает работёнка в разных концах Переяславки – и у самого Кузьмы на огороде и на полях, и у отца, и у других родичей. По-любому надо поторапливаться. К тому же с понедельника-вторника уже твёрдо обещались зарядить непогодицы, дожди, а следом могут нагрянуть по утрам и заморозки.
– Ковыряйся, дурья башка, опосле в мозглой и стылой земле! – незлобиво ворчали переяславцы, не разгибаясь на своих наделах.
Глава 64
Когда вышли во двор, Любовь Фёдоровна неожиданно вскликнула:
– Ой, Кузьма, Федя, сыночки дорогие, пособите-ка мне, забывчивой да глупой бабе, ещё чуток. За пяток-другой минуток управимся. А?
Но, не дожидаясь отклика, – хвать того и другого под локотки и резво, лихим широким шагом утянула на огород, где путанно, но горячо объяснила, что вон те брёвнышки безотлагательно нужно перекатить вон под тот навес. И – ещё дальше от двора с Афанасием и Екатериной утянула парней. Кузьма и Федя снова и рта не успели разинуть – оказались в самом дальнем и глухом закутке огорода, где в стоеросовом, подобном деревьям, бурьяннике обнаружили ещё до войны приготовленные мужем Любови Фёдоровны для новой огорожи брёвнышки, которые, однако, основательно сгнили и теперь, похоже, не годились даже на дрова. Ни Кузьма, ни Федя, тем не менее, не стали прекословить женщине, а смиренно и дружно взялись за перекатку и перетаску совершенно бесполезных в хозяйстве брёвнышек.
Екатерина тотчас разгадала – «мудрёную!», «каверзную!» – задумку матери и, в негодующих чувствах, метнулась было в огород, сама не зная хорошенько, на подмогу или чтобы, возможно, отчитать мать. Но Афанасий, несколько неестественно, не в обморочности ли секундной, покачнувшись назад-вперёд своей монументальной рослостью, успел попридержать её за плечо:
– Подожди, Катя. Подожди. Что ты бежишь от меня, как от чумы? Давай закончим вчерашний разговор.
Он вынул из кармана очевидно именно для этого случая приготовленный карандаш и блокнотик, с чрезвычайной сосредоточенностью и нажимом вывел номер своего служебного телефона. Привычно резким махом вырвал листик, однако, казалось, теряя внезапно уверенность и деловитость, протянул его отчуждённо стоявшей Екатерине низом и даже неуклюже сызбока: видимо, в нём возобладало сомнение – возьмёт, не возьмёт.
– Извини, Катя, но буду настойчив: если что – звони. Звони, звони обязательно. Помогу, чем смогу. Мало ли что в жизни может быть. Не чинись, не стесняйся… землячка.
Она откликнулась движением руки не сразу, смотрела сторонне вдаль по Ангаре и холмам левобережья. Взяла машинально, неловко-слепо и, не заглянув в листик, впихнула его в кармашек кофты.
Постояли, помолчали.
Он жадно, с плотно сомкнутыми губами смотрел на неё. Она, будто подглядывая, приповернулась-таки к нему лицом, – и они впервые за эти два дня открыто и просто, без уловок и натуг, посмотрели друг другу в глаза.
И одна на двоих память летуче коротко, но ярко озарилась пригасше, как под пеплом костра, жившими в его и её душе отзвучиями слов и призраками чувств давнопрошедшего: