Отец и мать — страница 114 из 119

Посидели молча, понуро, покручивая пальцами чашки с чаем. Скажет что-нибудь одна – молчание, скажет что-нибудь другая – снова молчание. Но что остаётся делать, что такое не терпящее отлагательства сказать друг другу? Видимо, нужно время, время для мыслей, разговоров внутри себя и с людьми, чтобы постигнуть случившееся как надо, как дóлжно.

Коля, напившись чая с пирогом, скромно и деловито в своём уголку поиграл с ванькой-встанькой, полистал книжку с картинками и, склонив голову набок, задремал сидя. Нелёгким выдался для него день-денёк – незнакомые места, чужая да строгая бабка-нянька, матери всё нет и нет – заждался, измаялся, бедняга. Екатерина легонечко уложила его, пока не раздевая, чтобы не отпугнуть сон.

– Давай, Катя, помолимся. Перед Державной. Вместе. Помнишь, как тогда?

Екатерина затеплила лампадку и свечки. Глазами приглашая опуститься на колени, увидела на лице Маргариты отпечатленно живущий цветастыми бликами иконостас. Маргарита тоже на неё посмотрела:

– У тебя лицо стало точно божница – горит всеми его цветами и узорами.

– И у тебя оно осиялось. Благодатью.

– Глядишь, нежданно-негаданно и святыми станем, – не удержалась от усмешки Маргарита, однако тотчас оправилась, подтянулась, построжела.

Не сговариваясь, друг друга не призывая, начали и продолжили как в одном дыхании:

– О, Державная Владычице Пресвятая Богородице, на объятиях Своих держащая Содержащаго дланию всю вселенную, Царя Небеснаго! Благодарим Тя за неизреченное милосердие Твое…

Слово к слову, голос к голосу, душа к душе, а не как раньше – с противлением и насмешливостью Маргариты, произнесена была молитва, почти что единым человеком.

Что ж, пора уходить. Обе, чтобы не разбудить Колю, на цыпочках по скрипучему полу пробрались в сени, оттуда на крыльцо.

– Чуток полегче стало, – вздохнула Маргарита, снова охватывая живот дугообразно. – А тебе?

– Как Софья Ивановна? – не отозвалась на вопрос Екатерина.

– Тяжко ей. Когда я сказала про Лео – она тоже чуть было в обморок не упала, побледнела. Всякими микстурками и таблетками её напичкала, хотела вызвать неотложку – отказалась. Переночевала у неё. Всю ночь она плакала, причитала, металась. Звала: «Леошка, сынок!» Или к отцу обращалась: «Костик, ты оттуда как-нибудь повлиял бы… помог бы…» Я её урезонивала: мечись, не мечись, мама, а что теперь поделаешь? Жить надо, просто жить. К утру утихла, кажется, вздремнула. Когда я к ней подошла, она лежала с открытыми сухими глазами. Но, померещилось, Катя, не глаза я увидела, а выгоревшие до остатка и остывшие угольки. Она попыталась приподняться, но не смогла. Бессильно откинулась на подушку. Попросила меня пониже к ней склониться. Шепнула в самое моё ухо – наверное, боялась, что нас кто-нибудь мог подслушать: «Доченька, согласись: он нашёл свой путь и свою землю. Дай бог ему». Я с ней не спорила. А тебе, Катя, вот чего шепну – уж прости меня, правдолюбку да правдорубку: оно и к лучшему, что остался Лео там. Ты же сама любишь повторять – всё, мол, к лучшему. Уверена, вы не долго бы прожили вместе, одной семьёй, тем более с ребёнком. Лео всё равно чего-нибудь да вытворил бы. Мог бы и в психушку угодить в качестве неблагонадёжного гражданина. Зарезали бы на защите его диссертацию, а так бы и случилось, – он потом, в расстроенных чувствах, развёл бы какую-нибудь антисоветчину. Одно слово: идеалист! А идеалист тоже самое, что помешанный. Там, где, о чём говорят в наших газетах, человек человеку волк, может быть, остепенится наш дорогой мальчик Лео и начнёт жить мозгами, а не только душой и грёзами. Так вот я думаю, – обижайся, Катя, не обижайся!

Возможно, для убедительности Маргарита отмахнула кулачком и стала, вытягивая шею, искать взглядом глаза Екатерины.

Екатерина не возразила. Но и в глаза гостьи не захотела посмотреть открыто.

У калитки в какой-то отчаянной суетливости и неловкости Маргарита прижалась к Екатерине:

– Не оставляй меня, Катя! Никогда! Хорошо?

– Что ты, Рита!

– Я понимаю: у тебя уже началась другая жизнь. Обязательно появится – у такой-то красавицы и умницы да чтоб не появился! – появится, вот попомни моё слово – появится! – другой мужчина, достойный и здравомыслящий. А Лео через год-два, а то и раньше, выветрится из твоей головы. И, спрашивается, до меня ли тебе будет? Кто я для тебя?

– Мой… наш с Колей дом, Рита, всегда открыт для тебя и Василия. И Софью Ивановну с собой тяните.

– Мне нужна твоя поддержка – твоё слово, твои молитвы, даже твой светлый чёрный взгляд. Так говорил Лео, нахваливая твои глаза. «Ты представляешь, Ритка, – восклицал он, – у неё светлые чёрные глаза! Таких нет во всём мире!» Он же эстет! Если честно, Катя, и без лишних слов: я теперь живу с оглядкой на тебя. Побыла сегодня в твоём доме – и верю на все сто, что рожу благополучно.

На улице Екатерина увидела – Василий, этот огромный и широкий, точно кит, думала о нём Екатерина, но робкий и тихий, точно мышка, мужчина, встрепенулся и выскочил из автомобиля, бережно повёл Маргариту от калитки за локоток. Чуть ли не на руках усаживал её в салон. Легонечко, совершенно бесшумно закрыл дверку. Екатерине несомненно, что Маргарита – королева своего мужа, а эта блистательная «Победа» – её королевского высочества карета. И что-то такое угловатое внезапно и неуклюже вздрогнуло в её сердце. Была уверена, что – нет-нет! – не зависть нежданно явила себя к очевидному и шикарному женскому счастью Маргариты, но какая-то непостижимая тоска повыпиралась в разные стороны углами и рёбрами своими. И даже, наверное, всё же не тоска в своём непосредственном обличье, а – ознобившиеся чувства наступательно и капризно захотели тепла и чуткости со стороны, от другого человека.

– Бывает, – плотнее укутывалась в душегрейку и всматривалась в удалявшуюся «Победу» Екатерина. – Перетерпится. Перемелится. И – пройдёт. «Как с белых яблонь дым», – вспомнилась ей строчка из Есенина.

Щедро и празднично отсверкав всеми звёздами неба и огнями фонарных столбов по ухабистой, петлястой улице этого деревенского предместья, Маргарита и Василий растворились вместе с «Победой» в калейдоскопе огней города. Екатерина погладила вилявшего хвостом Байкалку, зачем-то взглянула на небо, казалось, в попытке понять, что там нового. А новое, возможно, – звёзды сыпали на неё своё воздушное, но, хотелось надеяться, не мишурное серебро.

– Неужели всё по-настоящему? Глупости! – даже сама не понимая, о чём, сказала она и – помахала приветно звёздам.

– Сумасшедшая! А также – идеалистка! – и в порывистой торопливости, возможно, в нетерпении, взбежав по ступенькам крыльца, вошла в дом.

Вошла в свой маленький, тёплый дом, волею исторических ветров когда-то зацепившийся и приткнувшийся на крутояре возле слияния малой реки с большой. И большой реке великая, но порой каторжная стезя – там, в невероятных по суровости и нелюдимости далях Севера, с Енисеем съединившись, в Мировой океан стремить, несмотря ни на что, в ежесекундных трудах и преодолениях, свои диковинные, лазурно-зеленцеватого молочка воды – воды талых горных ледников и сугробов. Однако потом снова и снова возвращаться ей, дождями и снегами, к самой себе, туда, где взросла и расцвела для большой и красивой жизни.

* * *

Вскоре Екатерину вызвали в органы госбезопасности. Вежливо, но дотошно расспросили о Леонардо. Она отвечала спокойно, ровно и большей частью предельно кратко – «да», «нет», «не знаю», «не видела».

Потом ещё раз вызвали, и ещё раз. Наконец – перестали.

И она исподволь стала забывать Лео.

Однако в сердце её время от времени вдруг да прозвучит тихой, тоненькой ноткой, но одной ноткой, одной-единственной, хотя и длинно-тягучей, как пригретая весенняя смола, ноткой несостоявшейся мелодии или даже целой песни – «Ле-е-е-о».

Глава 70

Прошло года полтора, и ещё немножко – благодатным довеском к тому скромному, тихому счастью, с которым теперь жила Екатерина.

Внешне в её жизни ничего не переменилось – её жизнью по-прежнему были мысли и молитвы, книги и Пушкин, люди и хозяйство, Иркутск и Переяславка, Иркут и Ангара, мать и память о людях ушедших и он, конечно, он – сыночка её Коля. Событий – почти что никаких, кроме неминучих для подвижного, любознательного мальчишки шалостей и прихотей, ссадин и царапин, его огорчений и его восторгов. Коля дохаживал в детский сад, и вечерами, когда нянечка или воспитатель сообщали ему, что за ним пришла мать, он, тотчас побросав игры и выскочив из группы, с лёту бросался на шею Екатерины и возглашал на весь детский сад:

– Мама, мамочка!

Нянечка, хроменькая старушка, говорила ей:

– Ух, живчик у вас растёт! Хотя непоседа и егоза, ан помощник мне добрый: и со стола за собой сотрёт, и полы, бывает, подметёт, и цветки польёт. Славный мальчонка.

Екатерина пунцовела и за что-то благодарила, с поклонами даже, нянечку.

Воспитательница, низкорослая, но важная дама, более обстоятельно изъяснялась:

– Что говорить, Екатерина Николаевна, конечно же способный у вас мальчик, отзывчивый, но жуть, какой неусидчивый и поперечный. Ему слово – он тебе десять: мол, вот так надо делать и поступать, а не что вы говорите. Приструняйте его, пожалуйста, а то отобьётся от рук – понатворит потом делов.

Екатерина, тоже пунцовея, согласно кивала головой, не возражала ни полусловом даже, ни полувзглядом.

Не возражала не из гордости или глубоко затаённой обиды, а потому что видела своим зорким, умным материнским сердцем через годы и расстояния – там её сын прекрасный человек: мужественный, красивый душой и станом, и обликом тоже, непременно сдержанный, как и подобает настоящему мужчине, каковым и был её отец, а его дед, предупредительный, даже, может быть, галантный, утончённый, – а почему бы нет? А ещё – доброжелательный, трудолюбивый, усидчивый, одарённый всяческими духовными и умственными дарами, нужный людям, непременно нужный, – а иначе зачем жить? Да что там! – всё-всё самое лучшее будет заложено в него, выпестовано ею, а потом расцветёт и даст свои благие плоды – плоды ума и сердца его.