»
Через какое-то время ещё пришло письмо:
«…Машка-то наша забрюхатела, паразитка, – сообщала мать. – Я с допросом: “От кого, падла?” Она – выть, скулить. Молчит, как партизан. Допрыгалась, одно слово! Вижу: оторопелая, убитая до последней жилки. Пацанка ведь совсем ещё. Я – по подружкам еёным. Выпытала-таки: с подпаском Сеней Потайкиным скрутилась. Я – к нему. Припёрла к стенке сорванца: “Коль такое дело – женись, подлец”. “Не люблю я вашу Машку, тётя Люба. Шальная она, неряха, спит с кем попадя да брагу с самогоном и даже денатурат хлещет, кобыла, будто воду. По пьяному делу вышло у нас с ней, сама она затянула меня на сеновал, подальше от компашки. Пущай вытравляет. Некогда мне с пелёнками возиться: не сёдни завтрева в армию иду. Так-то!” Я ему – по роже, по роже. К Машке прибегаю: “Знаю: от Сеньки Потайкина понесла ты. В жёны тебя зовёт”. Она ажно опешила, задохнулась: “А мне сказал: не люблю тебя, дуру простодырую”. “Он это так, не подумавши брякнул. Все они, мужики, чуть что – в кусты, нас, баб, винят почём зря”. Ну, что, Катя, с рожаками Сениными я переговорила тем же часом. Хитро поговорила – сама понимаешь, поди. Испужались они огласки: Фёдор-то, отец, партейный. Свадебку, не свадебку, но чего-то такое-этакое через день сыграли, втихомолку, по-семейному. Сеню следом забрили в армию, и расписаться они не успели. Но мы, родители, накрепко уговорились: тотчас после службы оформят наши молодожёны бумаги. Пущай служит, ума-разума набирается, а я уж тут за Машкой буду доглядывать. Ой, и за что нам столько бед? Ты у нас, Катюша, богомольщица, вся такая святая, – уж проси и хлопочи перед Господом Богом милостей для нас, неразумных и сирых. Эх, был бы жив Коля! Война, падлюга война до чего же вывертела всюё нашу жизнь…»
Читала, перечитывала Екатерина ненажимистые, в летучих завитушках полуграмотные материны каракульки – плакала, но, казалось ей, какими-то вроде как сухими, жестковатыми слезами, будто ягодками.
Потом долетела весть – сестра Мария родила мальчика. Назвали Колей, Николаем, в честь деда. Отчество Мария записала Семёнович, а фамилию дала свою – Пасков. Любовь Фёдоровна уговаривала, чтобы и фамилия была отцова – «как принято у людей», однако дочь была непреклонна до ожесточения:
– Ещё не хватало – фамилию придурка! И расписываться я с ним не буду ни в жизнь – так и знай, мама!
– Ой, чертовка, ой, злоязычница! – только и оставалось вздыхать в восклицаниях матери.
Глава 55
«Без мамы – никак, совсем никак, ни в детстве, ни даже в целой жизни!» – думается ласково Екатерине. Дочь Марию спасает она, как может и разумеет, а теперь понадобилось её содействие, её материнское живительное и заживляющее слово с глазу на глаз и для Екатерины, в жизни которой с внезапной нежданностью и с пугающей яркостью вспыхнула надежда на вынашиваемое глубоко в сердце и мыслях женское счастье, имя которому извека – мужчина. И этот внезапно явившийся в её жизни мужчина такой весь привлекательный, интересный да с невероятным, завораживающим именем Леонардо. Она думает о нём.
Но что скажет мама, посмотрев на него? Свои чувства Екатерина, как ей кажется, уже разучилась понимать.
В первые часы встречи мать пристально и задумчиво заглядывала в глаза Екатерины, а потом, прищурясь, сказала:
– Неужто, доча, влюбилась? Видела прошлый раз и во все другие разы: затускне-е-е-ла вся, горемыка ты наша богомольная. А тут нате вам: сияют глазёнки твои, следок помадки на губах, бровки подвела, локонок завела – невидальщина для тебя. Давай-кась рассказывай, хвались. Да хотя б глазком единым дай глянуть на него.
– Мама, надо же – почти что с ходу раскусила! – посмеивалась Екатерина. – Ничего от тебя не скрыть.
– Мать видит и глазами, и сердцем.
Прижималась дочь, ластилась к матери, как бывало в детстве и ранней юности, вдыхая её природно здоровые, достопамятные запахи, которые называла про себя молочно-сенными.
Назавтра с утра и весь день они вместе поработали в библиотеке. За ними, думалось Екатерине, зорко присматривал со стены Пушкин Ореста Кипренского, словно бы решая: эпиграмму написать о них или оду? Любовь Фёдоровна помогала перебирать книги. Смахнув пыль, паутинки и копоть, расставляла их по полкам, куда указывала Екатерина. Она не сказала матери, что он приходит в читальный зал, приходит почти каждый день, молча, покорно, но и в ожидании смотрит на неё издали. Угадает ли мама его? – было важно для дочери.
И в какой-то момент, уже под вечер, произошло «как по писанному», – вздрогнула на побледневших губах Екатерины улыбка.
– Глянь, доча, – сказала мать, – во все глаза зырит на тебя вон тот красавéц. Как только вошёл в зал и уселся за стол, так и вперился в твою сторону. Уй, какой барон, уй, какой весь из себя! Фланелевый пиджачок – шик-модерн. Галстучек – узенький, рубашечка – белоснежная. Прямо-таки артист из трофейной кинушки.
Как-то озадаченно-тяжело пораздумывала и выкрикнула на полвздохе изумления:
– Батюшки, Катя, уж не он ли?!
– Тише ты, мама! – пришикнула дочь. – Он, не он – какая разница. Приходит сюда много разных людей. Что же, я, по-твоему, должна в каждого мало-мальски интересного мужчину влюбляться?
И хотя ворчала Екатерина, однако душа её ликовала: «Поняла, угадала! Ай да наша мама, ай да умница!»
– Не юли: он, он, – шептала мать в самое ухо дочери. – И не сомневайся: твой он, как пить дать. По внешностям и интеллигентствиям всяким пара вы хоть куда. Ты у нас культурная и красавица, и он, гляжу, культурный. И – красавéц. – Но тут же поправилась, с солидностью: – В смысле, красáвец. Красáвец мужчина. Видно, что не пьюшший. Одно и можно заподозрить: не гуляшший ли, а? Ежели чего сладится у вас – гляди за ним в оба, отпугивай баб: уж за ними, липучками чёртовыми, не заржавеет.
– Мама! Что ты несёшь? – А у самой уже тесно в груди, даже дышать трудно. Щёки запламенели, даже жгло кожу.
– А не женат ли он, случаем? – сощурилась мать вдаль, – прицельно, очевидно пытаясь разглядеть правую руку Леонардо.
– Не знаю.
– Ежели женатик да детки имеются – отступи, Катюша, – не раздумывая и решительно сказала мать.
В сердце Екатерины разом помрачнело, смешалось. Ей даже стало как-то зябко, неприютно, а щёки, представилось ей, коробящей зыбью повело холодком.
– Да, мама. Конечно. – Ответила дочь хотя и тихо, глухо, но твёрдо.
Она подняла стопку протёртых книг, ушла с ними в глубь хранилища за стеллажи и стала неторопливо, с излишне предельным старанием расставлять их по местам. Мать ждала, ждала её возвращения; не дождалась и подошла к ней со стопкой книг. Задиристо подпихнула в плечо:
– Катюша, разогорчилась, ли чё ли? Да ежели он твоя истая судьба – никакие закавыки не разлучат вас.
– Никакие?
– Ну, ежели вы сами не приметесь городить всякие разные преграды. Да при том супротивничать, а то и придурствовать. – Помолчав, сказала: – Особливо ты мастерица у нас на таковские штуки.
Екатерина прижалась к матери:
– Мама, я никогда ничьей судьбы не разрушу.
– Да уж знамо, – поглаживала она её вдоль спины по туго и толсто заплетённой косе. – Знаешь что? У тебя будто бы два хребта. Один – чтобы быть твёрдой, другой – чтобы мягкой?
– Палка и змея в одной личине.
– Смотри, сама себя этой палкой не побей. Или змеёй не укуси.
И неожиданно обе всхлипнули. Плакали тихонько и друг у друга смахивали со щёк слезинки.
– Иди – улыбнись ему.
Носовым платком тщательно утерев лицо дочери, мать подтолкнула её к залу.
– Много чести. Вдруг захочу предстать змеёй – так могу и укусить. А если палкой – чего доброго, ударю. Давай-ка лучше, мамулечка моя, расставим остаточки книг и – домой. Домой, моя родная. Скорее домой! Налепим пельмешек, налопаемся от пуза и – ну их всех этих мужиков-женихов. Правильно?
– Неправильно. Ты не бодрись передо мной-то, бодрячка. Знаю тебя до всех самых потайных печёнок твоих. Ежели судьбинушка припожаловала – не противься, не ерепенься да не обманывай себя и не путай порядочных людей. Поняла?
– Угу.
– Вот тебе и «угу». Ступай – улыбайся. Да во весь рот. А то и взаправду какая-нибудь бойкая бабёнка перехватит твоего залётного хахаля.
Не пошла, не улыбалась; а библиотеку в этот раз, что делала редко, покинула с немножко посопротивлявшейся матерью «задками» – по «тайному» служебному входу.
Глава 56
На третий день под вечер Любовь Фёдоровна уезжала – на заре надо уже быть, «как штык», на дойке.
И днями и ночами всласть дочь и мать наговорились, наплакались, намечтались, упоенно помолились пред ликом Державной, – теперь здесь, на людной платформе железнодорожного вокзала, хорошо в сердце у обеих: просторно, тихо, печально, свежо, – чудесно хорошо им пока. Пока вместе, – понимают обе, – рядышком друг с другом. И это октябрьское предвечерие выдалось удивительным, благостным, каким-то одаряющим – не по-осеннему влажно-тёплым, не по-вечернему светлым, в золотистых отливах изреженной ветрами листвы, с высоким, ярко горящим всевозможными и, может быть, невозможными голубыми и синими красками небом. А Ангара, в серебристой кольцевой опояске этого великолепного ажурного автомобильного моста, какая Ангара перед ними! Вот она, через десяток-другой метров от путевой насыпи, – представляется, что сошла с небес, до того едина и сродственна сейчас с ним цветами и просторами. От неё веет, как от невесты, свежестью, но сáмой что ни на есть особенной в целом свете – снежной, талой, возможно, освящённой самим батюшкой Байкалом. От недалёкого Глазковского предместья с его деревенскими домами и огородами, с лошадиным ржанием и мычанием коров наносит дымком сжигаемой картофельной ботвы. Вон с той горки смотрит на округу церковка без креста, видимо, превращённая в сарай. На фасаде вокзала в самой близи – размашистый портрет уже мёртвого вождя. Хотя и размашистый, огромный, однако – накренённый – наверное, ветром, – с неприглядно провисшей гирляндой выгоревших на солнце, вычерненных паровозными дымами – кажется, капроновых – цветов.