Отец и мать — страница 60 из 119

– Все, все русские люди и всякий другой человек, живите счастливо, долго, в Боге.

Она не помнила о себе, не обдумывала с каким бы то ни было тщанием свою жизнь, своё вероятное и жданное счастье. Может статься, потому, что ей хотелось сердцем и разумом объять весь мир и сказать всякому встречному человеку какие-нибудь душевные, поддерживающие слова. И самыми подходящими, лучшими ей казались старичковы:

– Все, все русские люди и всякий другой человек, живите счастливо, долго, в Боге.

Книга вторая

Глава 1

Что же Афанасий, всё ещё в мыслях её Афанасий, помянутый чаянно или не чаянно – как теперь было понять или узнать? – в молитвах пред мощами святителя сибирского?

Афанасий и Людмила не один год прожили вместе, и налаживаться бы их семейной жизни, да не выходило, как надо бы, как должно.

И чего, казалось бы, ещё недоставало для счастья обоим?

Растили первенца своего – сынишку Юру, радовались покладистому, тихому, задумчивому мальчику, холили его. Афанасию, после рождения сына, как номенклатурному партийно-государственному работнику незамедлительно дали квартиру, и молодая семья, наконец, отселилась от своего ершистого, угрюмоватого отца и тестя и зажила самостоятельно.

Чего ещё недоставало для счастья?

Супруга Людмила – ласковая, хозяйственная, славная женщина, понимал Афанасий и то же слышал от других людей. И в своём музыкальном училище на любимой преподавательской работе, и дома – старательная, услужливая, скромная.

Чего же ещё надо бы для счастья?

Афанасий год от году креп как партийный и хозяйственный деятель – вошёл в высшие партийные круги: при Хрущёве, требовавшем, чтобы «во власть, без всяких шлагбаумов, молодые кадры гурьбой шли», уже руководил горкомом комсомола, был избран в члены бюро обкома партии.

– В его-то годы уже член бюро? О-го-го, махнул парнина!

– Никите Сергеичу нужна молодая кровь. При Сталине-то этакого прыткого давно бы уж на Колыме сгноили.

– Н-да, другие времена – другие песни, – говаривали в партийных сферах Иркутска.

Люди видели, что Афанасий даровитый, толковый руководитель, явно не чинуша, что, видать, «далеко-высоко взмахнёт». Его слушали и слушались, его даже любили, за ним, твердокаменным на слово, напористым, дерзостным, шли. Он поступил на заочное отделение Высшей партийной школы и на сессиях, бывая в Москве, общался с важными лицами из других областей и республик.

– Глядишь, и в столицу приграбастают нашего мóлодца, – негромко и осторожно говорили в партийных и хозяйственных коридорах и кабинетах Иркутска.

Что ещё, казалось бы, недостаёт для счастья?

Афанасий неизменно приходил домой поздно, хотя можно было бы и пораньше. Нет, любовницы не завёл, ничего такого он себе не позволял, хотя заглядывались на него красавицы и львицы. А приходил поздно потому, что всякий раз на конец рабочего дня подыскивалось, вроде как ненароком, какое-нибудь заделье, и – мешкал уходить из кабинета или же выезжал в территорию. И даже если дело всё же можно было отодвинуть, перенести на завтра – нет, не отодвигал, домой не спешил.

Придёт – Людмила льнёт к нему, а он нехотя гладит её по спине своей большой, тёплой ладонью и ворчит:

– Хватит, хорош. Дай, Люда, умыться да – корми, что ли.

– Хотя бы разок ласковое слово сказал, – снизу вверх, как на памятник, заглядывала Людмила в его невидящие глаза.

– Устал я, Людочка, устал. Как собака набегался за день.

Афанасий ужинал, потом пробегал взглядом по газетным строкам. Накатывался сон, однако Афанасий, точно конь, встряхивал головой, вынимал из рабочей папки оперативные партийные и комсомольские документы и допоздна штудировал их. Радио он изредка слушал, беллетристику не читал, кроме обязательной художественно-партийной или классической по научному коммунизму, – его интересовала и очаровывала работа, дела партии и комсомола, «ваяние нового человека планеты Земля», нравилась ему фраза, выцепленная из какой-то передовицы.

Нередко уже за полночь, вроде как тишком, ложился к Людмиле. Она, однако, никогда не засыпала без него. Подкатывалась к его мускулисто-жёсткому боку, и он ласкал её, молчал и затяжно думал о чём-то своём; затем откидывался на спину и мигом засыпал.

Жили они томительно-скучно, гостей принимали нечасто и сами мало к кому ходили. Людмила кропотливо, увлечённо готовилась к урокам по музыке, и когда рассказывала о своих копаниях и открытиях Афанасию, он безгласно смотрел на неё, изредка – мол, понимаю, понимаю – кивал головой.

Одним осенним вечером Людмила не встретила Афанасия, приехавшего из недельной командировки, в прихожей: сидела в зале на упакованном чемодане, рядом громоздились ещё чемоданы, корзины, узлы, коробки с вещами; к ней жался маленький, ещё несмышлёный сынишка Юрик.

Прозорливый Афанасий молчком постоял возле сына, нахохленного и махонького, как воробей, и жены, жалкой, с влажными глазами и красноватым носом, кутавшейся в шаль, хотя было тепло.

И впервые отчаянно и горестно подумал:

«Что же ты, гад, жизнь человеческую увечишь? Эх!..»

Он прислонился лбом к дверному косяку, ощущая «гаденькую», как подумал, слабость в коленях.

– Я и Юрик уходим к папе. Он нанял грузовик – ждём с минуты на минуту, – произнесла Людмила застоялым голосом, не поднимаясь и не поднимая глаз к Афанасию. – Не будем помехой твоему счастью. Живи. Живи, как тебе нравится, с кем нравится. Ваяй новых человеков счастливого будущего – это конечно же благородное занятие. По крайней мере, не скучное. Где-то там тебе интереснее живётся, ты не спешишь домой, к нам, а командировки для тебя – как праздник. Праздник души, уверена. Да и при виде нас, замечаю, у тебя только что не зевота.

– Люда… – беспомощно шепнул он.

– Ты побледнел? – остро скользнула она взглядом по его лицу. – Наверное, боишься, что после развода тебе закроют путь наверх? Вот, скажут, морально неустойчивый, ненадёжный тип, нам таких в партии не надо. Что ж, давай не будем оформлять развод. Пока. Несколько лет.

– Лю-ю-юда… – Но голос не шёл из горла, как парализованный, как изломанный углами.

– Ты меня не любишь – я знаю. Прошу, молчи, не возражай! Дай мне высказаться: я столько лет молчала, как рыба в аквариуме. Думала, ребёнок родится – мы потянемся друг к другу. Нет, не потянулись. Но я… я, знай, люблю тебя. Люблю, любила и… да что там! буду любить, потому что сердцу не прикажешь… Что я, что я?! Зачем?!

Она, будто очнувшись, порывисто встала, порывисто же приподняла чемодан и порывисто подалась вся на ход, но тут же опустила его, обессиленно поосела в коленях.

– Я знаю о ней, – выдохнула она спешно, как разом порой освобождаются от чего-то обременительного, крайне досадного.

– О ком?! – вопросил он мутно и хмельно вскипевшими в мгновение глазами.

– О Кате Пасковой.

Глава 2

И он, казалось, тиснимый сверху, медленно и напряжённо, скобля лбом по дверному косяку, как немощный, внезапно поражённый, опустился на корточки перед сыном, привлёк его к себе и зачем-то гладил своей мужичьей, лопатистой ладонью его маленькую, тонкокостенькую, пушистую головёнку.

Мальчик не понимал, не мог понять по великой малости своей, о чём говорят его родители, но он смотрел на них пытливо и строго. То на отца взблеснёт глазами, то на мать, то потупится и словно бы задумается, и вроде даже очень глубоко и печально, как старичок.

Людмила вобрала в грудь воздуха и стала говорить торопливо, сбивчиво, возможно, желая только одного – поскорее избавиться от тяготы, а там будь что будет:

– Да, Афанасий, да, той самой, что хотела родить от тебя, но… Но это уже не моё дело. Главное: ты любишь её. Любил, любишь и будешь любить. Помнишь, в прошлом году мы съездили с тобой в Переяславку, и одна не совсем трезвая девушка, Маша, Маша Паскова, сестра её, однажды остановила меня на улице, когда я шла в сельпо и с ругательствами… тебе, не буду скрывать, досталось от неё немало ласковых слов… рассказала историю вашей любви. Да, да, Афанасий, ты любишь и тебя всё ещё любят. И ты не смирился и не смиришься – знаю твою породу, – что она не с тобой, что не по-твоему вышло. Маша сказала: «Сеструха моя, как дура, ударилась в богомольство, свихнулась из-за твоего кобеля. Ты ему передай: где увижу его, праведника партейного, прысну в его похабные зенки уксусом, а лучше бы – помоями». Знаешь, такая смешная она, взъерошенная вся, матерится точно сапожник. Но – искренняя девушка, простецкая и добрая душа, переживает за сестру как за себя. Я год мучилась, я год думала. Может быть, я меньше бы раздумывала, изводилась сомнениями и страхами, а взяла бы да и сразу после того разговора ушла бы от тебя. Но у нас Юрик. Ему нужен отец. Ему нужна семья. Однако, пойми, и я себя в том убеждаю и, кажется, убедила: что же за семья такая, если нет как нет в ней любви, тепла душевного, единства, если между супругами и не война, и не мир, а какая-то невидимая стена льда, каждодневная обязаловка, мертвящая сердце? Я терпела, притворялась, хотела быть для тебя желанной. Да что там! – просто нужной. Как собака хозяину во дворе, чтоб охранять его добро. Но сколько ещё можно притворяться? Год, два, три, десять лет, а может, по принципу, что вся жизнь – театр и игра, лицедействовать до гробовой доски? Юрик подрастёт, поймёт нас, обязательно поймёт. Ведь он такой у нас умненький, вдумчивый мальчик – посмотри на него: сколько ума и тревоги, уже не детской, в его глазёнках. Поймёт, поймёт нас, и какую же он потом семью создаст, как устроит свою жизнь? Уж лучше ничего, чем подленько притворяться и калечить душу ребёнка! За ту неделю, которую тебя не было… а я, к слову, узнала у райкомовских ребят… совершенно случайно столкнулась с ними на улице, не подумай, что вызнавала, звонила куда-нибудь… узнала, что ты должен был вернуться через два дня, но ты, несомненно, наслаждался свободой целую неделю. Так вот, я всё-всё досконально обдумала и – решилась. Довольно лжи и притворства! У папы квартира большая, пока поживём у него. Он жутко переживает, он уважает и ценит тебя… как партийного работника… да и друзья-коллеги вы давние и собеседники сердечные. Кажется, всё сказала. Довольно. Уезжаем. Скоро грузовик подъедет. А потом – что судьба пошлёт. С Юриком, разумеется, встречайся, когда пожелаешь.