Отец и мать — страница 61 из 119

Людмила что-то ещё хотела сказать: ей, разгоревшейся до багровости, заострившейся жалом взора, несомненно, хотелось мучить, казнить своего не любящего её супруга – каждым словом, каждым взглядом, каждым выхваченным из раскалённой памяти случаем, и укалывать, прижигать его совесть, его душу, а то и тело его. Но неожиданно она увидела полные слёз глаза Афанасия.

Он, возможно, скрывая лицо или же в параличе воли, перекатился с корточек на колени, склонил голову, а плечом привалился к дверному косяку, наверняка ища опору. Людмиле он показался каменной глыбой, которая, под действием ли землетрясения, удара ли молнии, рухнула на землю.

Афанасий приподнял руки и, как слепой, как во внезапной немочи, что-то стал ими искать. Нашёл – это был сын. Это были его маленькие плечи. На них и приналожил ладони отец.

Сынишка замер, в струночку вытянулся. Он – какой-то тоненький, но твёрдо-крепкий шесток. Похоже, что всё же давал возможность отцу держаться, не повалиться, не упасть вовсе. Выглядело, что сын, сын-мальчуган, в эти минуты стал сильнее, крепче, устойчивее отца, отца-богатыря, каким, несомненно, и видел, и чувствовал его.

– Афанасий, – тихонько позвала Людмила на подвздохе, в удушии горечи.

Он не откликнулся, не шевельнулся. Его глаза уже были закрыты.

– Афанасий, умоляю, не надо так! Я тоже разревусь – до смерти напугаем ребёнка. Прекрати!

Она не позволила себе заплакать. И ещё могла разить, осиливая в себе жалость:

– Может быть, тебе хочется и уши заткнуть, чтобы понимать: я, мол, ничего не слышал, я ничего не видел, я живу как жил? Но ты же сильный человек – можешь и должен – должен! – сдержать свои чувства. Встань с колен, вытри слёзы, посмотри на жизнь открыто и честно. Подумай, наконец-то, о ребёнке: не травмируй его душу, не напугай на всю жизнь. Слышишь?

Афанасий молчал, окостеневший, ужасный, но и жалкий. Поистине: как глыба камня, отвалившаяся от скалы и теперь бесполезно лежащая.

Глава 3

– Юрик, Юрик, мальчик мой, иди ко мне! – позвала мать, не без опасливости посматривая на супруга и протягивая руки к зачарованно притихшему сыну, возможно, полагавшему: какие сегодня странные папа и мама.

– Не бойся: папа устал на работе, у него ослабли ноги, закружилась голова, он посидит, отдохнёт, встанет и займётся с прежним усердием своими такими важными и многочисленными делами. А мы поедем к дедушке, погостим у него. Договорились? Иди ко мне, мой воробышек, иди ко мне, моё золотце!

И она за руку полегонечку повлекла сына к себе. Но, видимо, полагая, что Афанасий крепко его держит и придётся побороться, потянула с чрезмерным усилием. Однако руки Афанасия, потеряв опору, плетьми сползли на его колени, и весь он тотчас обмяк, ужался. Она же, оскользнувшись на паркете, чуть было не упала. Успела ухватиться обеими руками за сына, ножки которого оказались устойчивее, и они вместе избежали падения.

За окном с грохотом бортов и визгом шин затормозил автомобиль. И тотчас просигналил – назойливо трижды, с хлёсткой бравастостью.

– Кажется, наш грузовик, – вроде как с торжественностью, сказала Людмила, подбежав к окну и кому-то, вроде как с радостью, помахав. – Что ж… прощай, Афанасий. Пора заканчивать эту нашу затянувшуюся мелодраму. Встань с колен и – начинай жить, как тебе ум и сердце твои подсказывают и велят. А нас с Юриком не поминай лихом.

В дверь – дзын, дзын, дзын. Можно было подумать, что наотмашь расхлёстывали об дверь посуду. Людмила в очевидном, но нежданном для неё испуге, что ещё раз позвонят, разбивая что-то и в ней самой, распахнула дверь в отчаянном стремительном рывке, почти в броске. В прихожку ввалился разудалый, в заломленной на затылок промасленной кепке и в кирзачах парень, запанибратски гаркнул:

– Здоровы будете, хозяюшка! Чего таскать – показывайте.

И – рыск, рыск глазищами поверх головы Людмилы, и – на ход, на ход спружинился торсом, то ли выказывая ретивость услужливости, то ли любознательность прирождённого соглядатая. Стоящего на коленях огромного мужчину он, по крайней мере, изловчился приметить – нащурился в его сторону, гусем повытянулся шеей.

Людмила же, в каком-то инстинктивном порыве, загородила собою Афанасия, не позволив парню и на полшага переступить дальше. Возможно, она почувствовала, что этот разлихой, нахрапистый молодчага – очередная молния или волна землетрясения, призванные добить обломок скалы, расколоть, искрошить его на мелкие обломки, уничтожить как суть. Она в эти вихревые секунды не подумала, что – оберегает отца своего ребёнка, и что не ребёнку сейчас нужна защита её, а именно Афанасию, ослабевшему, подкошенному, любимому, но и ненавидимому ею одновременно. Чувства её были всецело и в безысходном благородстве на стороне супруга.

– Что вы вламываетесь, точно к себе домой? – прикрикнула она на гостя, может быть, впервые в своей жизни, кроткая, прозванная коллегами и подругами Ангелочком, повысив свой голос до угрозы. – Немедленно, прошу, выйдите на лестничную площадку: я сама подам вам вещи!

– Гх, гх, как скажите, хозяйка, – попятился парень, обескураженный и сморщенный досадой.

Людмила, мимо Афанасия и сына, переволокла за дверь вещи, а парень шустро перемахнул их вниз, а там – в кузов.

Она в каком-то бреду распоряжалась, словно бы вырывали вещи из пожара и уносили их как можно дальше:

– Скорей, пожалуйста, скорей!

И сама хватала что попадя и тащила-волокла по ступеням к машине.

Минули какие-то секундные минуты – и вещи вынесены, выволочены, заброшены в кузов. Шофер деловито сидит в кабине, с горделивой щеголеватостью подгазовывает: эй, поторапливаемся, я занятой человек.

Дверь из квартиры бесхозно и однокрыло распахнута, всклокоченная Людмила держит за руку всё не ослабшего своей стрункой сынишку. Перед ними муж и отец их, на коленях, согнутый, невозможный. И чужой, и родной.

– Прости, Афанасий, – шепнула Людмила над его головой и только теперь, всхлипнув, заплакала, однако не позволила себе зарыдать, оберегая ребёнка.

Может быть, ей хотелось, чтобы жизнь поворотилась каким-нибудь чудесным образом на круги своя. Кто знает!

И может быть, жизнь и начала бы возвращаться, хотя и помалу, но прямо сейчас бы, на круги своя, если бы Афанасий отозвался – оправдываясь ли и умаляя свою вину, извиняясь ли и раскаиваясь, а может, как случается с неверными мужьями, отрицая всё и вся.

Но – Афанасий – молчал.

Не шелохнулся. Не поднял головы. Не встал с колен. Может быть, он чувствовал: если встать, значит, нужно куда-то идти. Но – зачем, куда? В чьи-то глаза смотреть, что-то кому-то говорить. Но – сможет ли, если невмочь даже подняться с колен, если в груди омертвело, если мысли осклизли и растеклись?

– Пойдём, Юрик, пойдём, – потянула мать заворожённого сына.

Дверь за ними деликатно и легонько закрылась, и автомобиль, рыкнув, вскоре укатил со двора.

Глава 4

Афанасий по-прежнему оставался глыбой, осколком уже другой жизни.

В какой-то момент осознал, что в комнате – ночь. Неохотно приподнял голову, разглядел в окне небо звёзд. «Свéтите? – зачем-то спросил. – А мне теперь угасать, как головёшке. Если ветер дунет – наверно, вспыхну, покопчу ещё чуток и – хана мне».

Стариковской тяжкой перевалкой встал, не включая света, нащупал в буфете стоящую там бутылку водки с какого-то стародавне отмеченного в семье, а точнее – что нередко случалось, – недоотмеченного, праздника, ладонью ударом о дно вышиб пробку, выхлебал из горлышка остатки, до последней капли, не менее как с полбутылки. Закусывать не стал, хотя его, человека непьющего, спиртное отвратно замутило. Стоял, ждал, когда хмель саданёт в голову, – чтоб забыться, чтоб как в чаду пережить время, оглоушенным, ослепшим, нечувственным.

Не садануло. Даже не качнуло его богатырского стана.

Но, настырный, ещё подождал.

– Ну! – подзуживал, тесня зубы и пальцы. – Ну же!

Нет, не милостив и хмель к нему.

Пошарил в буфете – увы, не припасено более. Нарочито вкось и криво усмехнулся, припомнив чьи-то слова о том, что злые не пьянеют, хотя бы и бутылку разом хватят.

– Сердце моё уже, верно, каменюка.

Не раздеваясь, повалился на диван, и хотелось единственно – уснуть, позабыться.

Из окна за ним подглядывали, легкомысленно перемигиваясь, звёздочки. Он неожиданно стал отмахиваться руками, будто от мух, и понял в ожесточённом блаженстве и торжестве, что – пьян, вусмерть, в дымину, чего и хотел.

– Спасибочки, – успел произнести, неведомо к кому обращаясь, и стремительно покатился насвинцованным сознанием в яму этой долгой, лютующей стынью ночи.

Глава 5

И началась для Афанасия Ветрова жизнь и вправду как в дыму, на разоре ещё тлеющего и коптящего пожарища: и не видно явственно, что там дальше по жизни и судьбе, и вдохнуть нет возможности свежего воздуха, чтобы жить-да-быть по-прежнему – подвижно, смело, широко, а главное – правильно. Не сомневался: до чего же это важно – правильно жить! Что такое «правильно» – он знал с давних пор.

– По-людски чтобы было, – слышал в детстве и в юности от матери с отцом, от селян.

И усвоил после, пообтеревшись в толкучке жизни, навьючившись житейским и чиновным опытом: как все, так и он должен жить; нечего корчить из себя умника.

Но, видать, не получилось по задуманному и выверенному: ум усвоил и принял нехитрую мудрость порядочного семейного человека, но сердце своё, молодое, кипучее, памятливое своё большое сердце, ни словом, самым даже благоразумным, ни схемой, выверенной и одобренной многими, оказывается, не обманешь, не уговоришь. Бунтует оно, само по себе живёт-да-может.

Внешне, однако, – без перемен, неумолимым, но желанным вектором жизни страны и народа. С утра и до поздна – сутолока в горкоме комсомола, с выездами на предприятия, в коллективы, в территории, с бесчисленными совещаниями и заседаниями, речами и бумагами, духотой и сквозняками. Но чуть какая-нибудь свободная минутка выкроится, когда отхлынет из кабинета люд, – взблеснут в памяти глаза стрункой напрягшегося сына, пригрезится несчастная, обманутая в своих надеждах Людмила. Невмоготу становилось, как не бывало ещё.