всю. Однако ничего зримо и отдельно в ней не различал, не видел. Кроме, кажется, глаз её, этих светло-чёрных, лучащихся прекрасных глаз.
Следом, однако, – мужчина. Он на выходе пропустил её вперёд себя, предупредительно и галантно придерживая дверь внутреннюю одной рукой, а второй распахнул и удерживал уличную. Это был какой-то верх учтивости, несомненно, граничащей с обожанием, а может быть, даже с подобострастностью.
Афанасий одним хищным искромётным взглядом увидел и оценил мужчину: «стиляга», потому что был в модной «москвичке» – куртке с молнией и меховым воротником, утончённо красивый, «баба бабой», но подтянуто-высокий, стройный, чем-то похожий на офицера императорской русской армии, какими их изображают на картинах и в фильмах.
Когда уже они оба оказались на улице, он учтивым, несколько театрально-куртуазным жестом локтя выставил руку, и Екатерина охотно охватила её. Они шаг в шаг, в веселой молодой игривости легкокрыло сбежали, как спорхнули, по ступенькам и так же шаг в шаг, со сцепленными, точно бы звено цепи, руками пошли по улице.
Афанасий произнёс чётко, но сдавленно, едва раздвигая омертвелые губы:
– Погнали.
Он не видел дороги – он горел, в голове – чад. Глаза его, сердце его, душа его – весь он стал пламенем, стихией.
В какой-то момент не смог понять, что автомобиль уже стоит у подъезда его дома.
– Афанасий Ильич? – осторожно позвал Саня.
Афанасий тяжело повёл на шофера мутными, красно угасающими, точно бы уголья костра, глазами. Наконец осознал – дом, его дом, и надо выходить. Надо подняться в свою пустую квартиру, надо как-то прокоротать в ней время до утра, а утром спасением – райком, люди, дела. Спасение, не заблуждался, от самого себя, от своих мыслей, чувств. Но как дотянуть до утра, возможно ли будет уснуть, не думать, не чувствовать?
– Саня, ты помнишь ту певичку? Мы её подвозили домой недели три назад со слёта молодых ударников соцтруда. Она перед делегатами пела эстрадные песенки.
– Как же, помню. Верой зовут. В переулке Октябрьском высадили. – Саня смущённо и не без хитринки улыбнулся: – Она ещё вас зазывала в гости. Квартиру назвала.
– Помнишь номер?
– Помню.
– Гони! Гони лошадей, Санёк!
Глава 27
Через ступени метровыми махами взбежал по межэтажной лестнице, всею ладонью вжал кнопку звонка. Тотчас распахнулась дверь – в Афанасия игриво и тёпло пахнуло тонким ароматом духов, а также вина, закусок, дыма сигарет. Не жильём пахло, а рестораном, искромётно оценил он.
Перед ним стояла маленькая, тоненькая, белокуренькая молодая женщина, которую можно было бы назвать очаровательной простушкой, куколкой, если бы не её глаза, налитые до краёв какой-то застарелой сумеречной тоской.
– Приглашали, Вера?
– Ну-у-у…
– Ну, вот я и прибыл.
И решительно, хозяином, вошёл в прихожую. Но натянутые, точно струны, жилы души дрожали: только бы не прогнала!
Не прогнала, а робко и мило и даже с искорками завлекательности улыбнулась.
В зале под пластинку вышаркивали рок-н-ролл по паркету изысканно-модно облачённые молодые люди – два парня и девушка. Стиляги, – поморщился Афанасий. Однако поздоровался учтиво, девушке шейно поклонился, парням протянул руку, представляясь:
– Афанасий Ветров.
Парни, не прекращая танцевать, протянули ему свои тонкие неразвитые розовые ладони и как-то двумя-тремя пальцами ответили на его привычно сильное пожатие. Скосив губы, представились:
– Гога.
– Магога.
– Юмористы, – усмехнулся Афанасий, однако радостно вошёл в общий круг танцующих.
Рок-н-ролла он не умел и не хотел уметь танцевать, но чтобы не стоять «столбом», смущая веселящихся людей, – перевалкой с ноги на ногу переступал и даже пощёлкивал пальцами и подмигивал девушкам. Чтобы не делать – лишь бы забыть её, крепко и цепко знала его душа.
На девушке – Вера назвала её непривычным для уха именем Кэтка – остроносые узкие лодочки-туфельки на шпильках, у неё осиная талия, взнятая лифом с – очевидно – ваточными подкладками грудь, платье с летящей, пышной многослойной юбкой-солнцем, с блестящей утяжкой на талии. У Кэтки тщательно прорисованные приподнятые брови, густо накрашенные ресницы с чёрными стрелками в уголках глаз, тени растушёваны до линии бровей, на губах заострялся – как говорили – «лук амура», тональный крем подобран так, чтобы лицо выглядело аристократически бледным.
И Вера, и Кэтка – блондинки, но крашенные. Теперь блондинки, знал Афанасий, – шик, и все молоденькие женщины страстно хотят быть блондинками. Кэтку про себя он назвал пустышкой, однако ему были приятны и Вера, одетая относительно сдержанно, даже можно было сказать, что скромно, но тоже модно – платье в обтяжку, на ногах – шпильки, зачёс волос – задиристым веерком, и Кэтка была приятна, хотя явно перебрала в своём стремлении блистать и затмевать. Ему нравилась в женщинах, в «молоденьких дурочках», склонность очаровывать мужчин, выставлять себя этакой загадочной, недоступной, а то и способной к глубоким раздумьям. Он мог простить в «дурочке» отсутствие у неё обширного, острого ума, несообразительность в больших «мужских» вопросах, лёгкое, кокетливое лукавство, показную чувственность, но он никогда не прощал им вздорность, заносчивость, мелочность, стремление принизить и тем более унизить мужчину. В Вере и Кэтке он скоро распознал душевность и простоту, старательно скрытые под макияжем и одеянием, и потому откровенно любовался ими, благодарный, что не изгнан, а, напротив, с ходу принят в сей хотя и чуждый ему, но дружеский круг, круг жизнерадостной молодёжи, к которой и он ещё принадлежал, хотя давно уже не осознавал себя молодым.
Девушки – прелесть, и он улыбается им и медведем отплясывает перед ними, как давно уже не улыбался и не дурачился. Только изредка, но колкими, вонзающимися искрами напоминало, точа душу, – забыть, забыть!
Он присматривался к Гоге и Магоге; они казались ему странными и даже мерзкими типами. И он не без злорадного торжества высмотрел, что зубы у обоих мелки, желты и даже гниловаты. Не магоги вы, а макаки, – несомненно, пахнýл бы он им в глаза, если бы парни были хотя бы немножко задиристы.
Афанасий по жизни презирал тех мужчин, которые стремились быть изысканно модными, модниками, а представители нынешнего поветрия – стиляги ему были противны, как может быть порой противно переслащённое блюдо. Он считал, что «тряпками» мужчина прикрывает свою «гнилую душонку», а также отсутствие ума, знаний, практического опыта, образованности.
Он не мог спокойно смотреть, что на Гоге и Магоге щегольские и нынче самые что ни на есть стильные остроносые ботинки на высокой – «женской» – подошве. Ему были неприятны их брюки-дудочки, которые вульгарно, безобразно и как-то двусмысленно обтягивали «лягушачьи» ляжки парней. А кричащие пёстростью гавайские рубашки, у одного – с горбоносыми попугаями, у другого – с пышащим огнём вулканом и орлом над облаком из пепла и дыма, просто были для него нечто таким же, каким, возможно, для быка бывает красный лоскут тореадора. К тому же оба зачем-то в солнцезащитных очках, как на пляже. Причёски их – залихватский кок на лаке.
«Слюнтяи, кривляки, бабы, б…., пид…..!» – минутами начинало клокотать и рычать у него внутри. И если бы не дамы, Афанасий плюнул бы – конечно же под ноги – и матерно обругал бы парней.
Косолаписто, развалко, истым медведем, пританцовывая, он шепнул Вере на ухо:
– Вас не тошнит? – и указал ей глазами на парней.
– Они в образе, не более того. Дурачатся. Если хотите, они – дети. Дети солнца. Не будьте столь строги к безобидным человеческим слабостям. Ведь в вас они тоже присутствуют, не правда ли?
– Конечно. К примеру: люблю материться.
– О, какая неожиданная и оригинальная для матушки России слабость!
Глава 28
Пластинка доиграла. Снова заводить или переворачивать не стали, потому что утомились, вспарились. Повалились на диван и стулья у журнального столика. Неторопливыми глотками, демонстрирующими некое наслаждение, пили «по капельке» коньяк, мелкими прикусочками заедали шоколадными конфетами – невозможными в обыденной жизни трюфелями.
Афанасий же выпил мужичьим опрокидом, одним глотком и с чрезмерным хрустом закусил печенюшками, вазочка с которыми была выставлена для чая. На него посмотрели искоса.
Завязались разговоры. Афанасий молчаливо слушал, вслушивался: «бард», «андеграунд», «Евтушенко», «Пастернак», «модерн», «сюрреализм», «Пикассо». И, не находя себя в общем увлечённом разговоре, только лишь успевал следить за взбрызгами журчащих словесных фонтанчиков. И слова, фразы – всё красивые, загадочные и, несомненно, пощекотывающие самолюбие говорящих.
Гога продекламировал, живописно развалившись на диване, закинув ногу на ногу, так, что верхнее колено было чересчур высоко поднято, а модный ботинок оказался на уровне столика с выпивкой и закуской:
Из воды выходила женщина,
Удивлённо глазами кося.
Выходила свободно, торжественно,
Молодая и сильная вся…
– О, Жекунька Евтушёнок! – вскликнула Кэтка. И заподпрыгивала сидя, заприхлопывала в ладоши, как девочка. – Говорят, он в Англии окрутил какую-то баронессочку.
– Ась, баронес-сучку? – спросил Гога.
– Фу тебе, Гогяшка!
– А Белла!..
– Ой, а Вознесенский!..
– Шпаликов! Шпаликов!.. – наперебой всплёскивали эмоции и звуки.
Вера взяла с полки книгу и, словно ребёнка, прижала её к груди:
– Ребята, я наконец-то достала Хемингуэйя! – «Снега Килиманджаро». Вчера стала читать и уже на второй странице прямо впилась в текст. Вечер, ночь читала. К утру с неохотой задремала.
– Взасос ночами читаешься с Хемингуэем? – кокетливо повёл, очевидно, подкрашенной, бровью Гога.
– Иди ты!
– Вера, надо произносить – Hemingway, – покровительственно сказал Гога и как бы нечаянно положил ладонь на плечо Веры.