Отец и мать — страница 80 из 119

Она увлечённо рассказывала, что росла мечтательной и ранимой, что с юности зачитывалась романами, но теми, в которых герои любили страстно, претерпевали невзгоды, в итоге, однако, бывали вознаграждены счастьем, долгим и тихим. С отличием и в восторгах сердца окончила местное музыкальное училище по классу вокала. Мечталось высоко и красиво – непременно попадёт на столичную сцену, а там – слава, упоение творчеством, приволья жизни и судьбы. Однако не прошла отбора – с «унизительно коротенькими» собеседованиями и «кисломордыми» прослушиваниями – в московские эстрадные коллективы, как ни тщилась и ни билась. Попыталась в других, но околостоличных городах, – провал и «ужас» случился и там. Где-то ей сказали:

– Тут у нас, девонька, и своих затейников пруд пруди.

Растерялась, отчаялась, затаилась.

– Прикатила я в Иркутск, вся опухшая от слёз и мыслей, кинулась в нашу филармонию, но думала, и тут укажут на дверь. Нет: прослушали – взяли, хотя мордами чего-то кривились. Репертуар, правда, предложили банальный, избитый, пошлый – скучнющая патриотика с бессовестной хвальбой партии родной да – русские народные. В нашей певческой среде о таком репертуаре говорят: русские народные блатные хороводные. Как принужденная, ездила я по районам и городам Сибири с концертами, но не с сольными, а прицепкой ко всякому артистическому сброду – к жонглёрам да к скрипачам… трепачам. В гостиницах – тараканы, грубость, грязь. В клубных залах омерзительный запах овчинных полушубков и дешёвой помады с тройным одеколоном. Поёшь до отрыжки: «Широка страна моя родная» да «Синий платочек». Да ещё какую-нибудь сладенькую идиллию, а чтобы о настоящих чувствах и страстях – так начальство невозмутимо скажет на твоё возражение: русские романсы разучивайте, душечка. В них, талдычили мне, и страсти, и самопожертвование, и нега, и возвышенные души. Фу, так и прёт нафталином!

– «Синий платочек», кстати, ты душевно исполнила. И подбор песенок у тебя толковый.

– Вот-вот: песенок! Но мне, Афанасий, скучны все эти придуманные чувства. В Москве уже смело закатывают такущие репертуары, что о-го-го. А – здесь? А здесь – скука, смерть, самодурство.

– В «Синем платочке» что же придуманное?

– Твой «Синий платочек» – душещипательная чепуха, слюни. Ах: «Синенький, скромный платочек…»! Ах: «Синий платочек – милый, желанный, родной…»! Ах: «Кудри в платочке, синие искры ласковых девичьих глаз…»! Тебя не мутит от всей этой мещанской пошлятины?

Афанасий угрюмо промолчал. Зачем-то пристально посмотрел в щёлку между гардин, за которыми сторожко заглядывало в комнату чёрное окно глухой городской ночи.

– Тогда же, к слову, и замуж я выскочила. Да чуть ли не за первого встречного: так, знаешь, было отвратно на сердце после Москвы и этих первых гастролей по нашим сплошь пьяным медвежьим углам, что хоть вешайся. Ну, вот, повешалась на шею Ивану. Ванькой-Встанькой я его звала. Не, нет, он неплохой человек: порядочный, верный, сдержанный, всегда при деньгах – как-никак шишка в областном комитете профсоюзов. Он старше меня, опытный, а мне до зарезу нужна была защита, покровительство, да простое человечье участие! Папу я плохо запомнила – до войны пропадал он в геологических партиях, а потом – гибель на Курской дуге. Мама у меня к реальной жизни неприспособленный человечек, вечная домохозяйка, этакая хрупкая фарфоровая куколка из сказки, обеспеченная от и до и папой, и после другими её мужьями и сожителями. Я росла сиротливым, беззащитным, но ощетиненным волчонком. И вот в те жуткие для меня дни появляется даром небес Иван – такой весь взрослый мужчина, широкий, сытый, мясистый, надёжный. Папочка, одним словом. Но! Но пресный он какой-то оказался, без изюминки, угодливый дома и на службе, потому и Ванька-Встанька. Так, за глаза, его величали и его коллеги. Он умел подстроиться к жизни, извлечь изо всего выгоду. Я из него верёвки вила, он терпел, добродушно посмеивался. Что ни скажу – сделает. Баловал меня – страсть. Курорты, подарки – как из рога изобилия. Записал на меня вот эту великолепную квартиру, а она ему досталась в браке с первой женой. Жена от него перебралась к другому, к его начальнику, детей у них не было, – вот, теперь я тут хозяйка. Что говорить, любил меня. И как любил! Благодарной по гроб жизни я должна быть ему, но… Хочешь, скажу правду?

Ответа, однако, не ждала. Глаза её остро и жгуще вспыхнули, возможно, так, как в радости отмщения:

– Я ему изменила. Если не ошибаюсь, уже через пару-другую недель. От невыносимой скуки. От желания досадить ему, помучить его, заставить совершить что-нибудь этакое выдающееся или неправильное, что ли. Понимаю: дура, сумасбродка. Следом – ещё, ещё. С разными. Он – догадался. Но – молчал. Молча-а-ал! Как рыба. Как мешок с картошкой. Он начальник, ему ещё охота расти по должностям, а с женой разведётся, да к тому же со второй кряду, – значит, совсем ненадёжный, пропащий, морально неустойчивый товарищ. А мне было чихать на его моральные принципы – меня уже понесло тогда. Где-то сказано – «ветром судьбы». Кстати, у тебя красивая, даже романтичная фамилия, – Ветров. Как бы оно славненько звучало: певица Вера Ветрова. А? Ой, да ты не бойся – аж позеленел весь от страха: я в жёны не набиваюсь. Если бы набивалась – чего-нибудь с три короба наврала бы о себе, расписала бы, какая я хорошая да пригожая. А я вот и не хорошая, и не пригожая, а такая, какая есть. Не таюсь, не хитрю, не вру, не унижаюсь, как другие. Если чего надо – говорю открыто, в лоб. Вот захотелось мне затащить тебя в постель – и я вытурила из дома друзей. Такую ты не полюбишь – я знаю. Ты, как и мой Ванька-Встанька, – чинуша, за твоей душой следит сидящий в тебе же самом моральный кодекс. А без взаимной любви, уважаемый товарищ Афанасий Ильич, я с тобой мужем и женой жить не буду. Довольно мне было Ваньки-Встаньки. Побалуемся ещё какое-то времечко и – можешь отваливать. Или уж бери меня в жёны такой, какая я создана Богом ли, сатаной ли – не знаю. Ой, ещё пуще побледнел, бедненький! Пугливый ты, однако ж!

Она тоненько, но с неприятно трясущейся в голосе надсадой засмеялась. Снова пальчиками с артистичной игривостью приластилась к Афанасию. Он зачем-то сжал зубы, да так, что желвачные кости бело выперло.

Совершенно войдя в какую-то свою, видимо, тайную и желанную, роль, приклонила маленькую светленькую детскую головку к его плечу:

– Пока не удрал от меня – понежусь рядышком с тобой. Какой ты твёрдый весь, как утёс. – И пропела, с подзвучьем эхости в голосе, будто издали, с высокой горы: – Ау-у! Мужчи-и-и-на! Богаты-ы-ы-рь! Спаси-и несча-а-стную же-е-нщинку!

Он не отозвался на её игривость, на её слова. Его губы, похоже, отвердев, едва раздвинулись:

– И что же твой Ванька-Встанька?

А у самого в мозгу жерновами мельницы перемалывалось: может, и она из-за этого бабьего отчаяния бросилась к тому щёголю?

– Ванька-Встанька – вата, матрас: пнёшь – подпрыгнет, снова прежнее положение займёт, как ни в чём не бывало. Болванчик. И всю свою жизнь провёл в строю таких же болванчиков. Он благоразумно помалкивал какое-то время: ну, жена на месте, не ушла же, и слава богу. Но втихую, приметила, начал попивать. И однажды до того перебрал, что в хмельном угаре побил меня. Я обрадовалась – галопом удрала от него. – Засмеялась, с тем же неприятным усилием голоса: – Фонарём под глазом освещала себе путь в ночи к светлой жизни. – В дерзкой язвительности заглянула в глаза Афанасия: – Тебе не смешно?

– Смешно. Но если утёс затрясётся от смеха – камни посыпятся. Не пришибло бы кого там, внизу, на грешной земле.

– Ах, пришибло бы, но только бы меня, сумасбродку! Слушай и, как говорится, внимай дальше. Ванька тогда разыскал меня недели через три – я моталась по подружкам, по каким-то общагам. На коленях выклянчивал: вернись, любимая. Ладно – вернулась: устала до чёртиков от чужих углов. Живём вместе – месяц, другой, третий. Он всё спрашивает: «Забеременила?» Я отвечаю: «Ага, жди!» Не буду скрывать: появлялись у меня ещё мужчины. Ванька снова прознал. Молчал. Но однажды напился и спрашивает: «Ну что, наконец-то, забеременила, сука?» Я – быстренько одеваться, чтобы удрать: думала, с кулаками набросится. А он говорит: «Не с ребёнком, так со мной будешь нянчиться». Сказал, распахнул окно и сиганул вниз головой с третьего этажа. Во как оно бывает: в болванчике человек, мужчина нежданно-негаданно проснулся! Угодил в кусты. Не насмерть разбился. Кровища, неотложка, больница. В труху изломал себе позвоночник, голову пробил до мозгов. Инвалид – не ходящий, не думающий, едва языком и руками шевелил. Три года я с ним нянчилась. Одним утром подхожу к нему, а он холодный. Рыдала. Но не от жалости к покойному. Нет. Не-е-ет! А – от злости на жизнь, на людей, на всё наше человечье скотство.

Помолчала. Зачем-то усмехнулась:

– Может, я роковая женщина? Или просто – дрянь, дура, психопатка? Ответь. Не молчи.

Но Афанасий молчал.

– Молчишь? Ну-у, что ж, молчи. Молчи-помалкивай… правильный человек.

Неожиданно всхлипнула, но Афанасию показалось, что, как ребёнок, от щекотки засмеялась:

– Я одинокая душа. Мне, Афанасий, нужна защита. Ты сильный, у тебя такой уверенный взгляд – защити меня! Защити меня от этой глупой, беспощадной жизни!

Афанасий сидел неподвижный, одеревеневший. Но что-то же надо было сказать, и он сказал, казалось, со скрипом шевеля челюстью:

– А эти… твои стиляги… тоже одинокие души?

– Какие же вы все нечуткие, беспощадные!

Она смахнула пальчиком первую доползшую до губы слёзку.

– Кто – «вы»? – спросил он почти что по слогам, ритмичными отстуками.

– Вы, вы – все! Все в этой огромной стране с человечьими массами непонятных существ, со своими невнятными идеями, с тёмными богами и вождями! Да, да, мы одинокие души! И – что?

– Да так, ничего.

– Как жить? – уткнулась она повлажневшим, пунцовым личиком в свои ладони. – Как жить? Жить-то надо – не помирать же молодыми и сильными. Не сигать же из окон, как мой Ванька, в отместку тем, кто тебя не понимает и не любит. Знаешь или нет, правильный сильный человек, как жить?