Он молчал. Сник, подсутулился, посъёжился весь, можно было подумать, что прятался. Ему даже показалось, что в этом доме холодно. Он пришёл сюда за теплом, обогреться душой, но ему здесь стало зябко, неприютно. Зачем-то снова всмотрелся в беспроглядную тьму окна, не понимая, что же хотелось разглядеть в глубях ночи, в пустынных далях улиц спящего города.
Неожиданно каким-то далёким отсветом озарилась в его памяти Переяславка – сидящие за братовым столом родственники и односельчане. Захотелось снова оказаться с ними рядом, говорить и слушать о простом и понятном – о земле, о хлебе, о видах на урожай, смеяться смешному, грустить о грустном, радоваться радостному, о хорошем говорить хорошее, о плохом – плохое. Ярко, но и печально осознал: какая хотя и тяжёлая, но светлая жизнь там!
Глава 30
Несколько дней не приходил к Вере.
У себя в райкоме как-то раз обронилось вслух:
– Сами дураки, а страну винят.
– Что вы сказали, Афанасий Ильич? – спросил у него кто-то из нечаянно услышавших.
– А? Да так, ничего, братишка. Не видишь, доклад репетирую, – с наигранно зловатой особинкой в голосе и мимике отшутился он.
– А-а!
Встретился с сыном; возле подъезда принял его – подумалось, эстафетной палочкой, – из рук в руки от Людмилы. Почему-то порадовался, что не смог, как прежде, до сближения с Верой, открыто, прямо посмотреть в их глаза.
Приметил, Людмила заметно похудела, похорошела, какая-то стала вся светящаяся и тихая ликом, лёгкая шагом, мягкая взором. Может быть, нашла какого-нибудь? – внезапно и остро полоснуло. Насмелился – глянул, но вороватым подвзглядом, в её серенькие с голубинкой глаза, следом просквозил стыдливо-украдчивым взглядом подростка по женственно полноватой и – всегда казалось ему – без единого угла-выступа фигурке её. Вся она изящна, скромна. В одежде своей неброской, но по моде, с причёской тугим узлом на затылке вся она – утончённая мера, ненавязчивый, живущий сам в себе и для себя вкус.
Моя жена! – неожиданно и высоко зазвучало в его груди, но так, словно бы откуда-то со стороны в него входило, навеваясь, это свежее новое звучание. И разливалось оно пока не совсем ясной, но вкрадчивой, тоненькой, возможно, даже колыбельной, «маминой», мелодией.
А может, такой интересной Людмила всегда и была для него? Он же, возможно, в сутолоке жизни, в противоречивости своих чувств, ожиданий, мыслей, а также по молодости своей, которая чаще высокомерна и твердолоба, чем покорлива и отзывчива, не примечал явственно и ярко в себе свою очарованность женою. И в ней самой, может статься, не примечал её истинных добродетелей, её красоты, её сердца, так, как и надо бы примечать что-то бесспорно важное и достойное в твоей жене, в матери твоего сына, да и в любом другом человеке, с судьбой которого ты переплёлся чаянно или нечаянно, – смутно и отдалённо, так, как не о себе, почувствовал сердцем и разумом он.
Ему сном и секундно почудилось, что она, мысли о которой были его сокровенными мечтами из года в год, стала отдаляться, отчуждаться, гаснуть, и сделалась маленькой, очень маленькой, неприметной. И вот – уже нет как нет её. По крайней мере он не чувствует её сердцем. А другая женщина, та, маленький бесёнок, даже отблеском не явилась сейчас, лишь блеклой тенью, – и осталась в лабиринтах какого-то небытия, или – сна, но сна неприятного, отвратного, в который чтобы не попасть повторно – будешь впредь упираться, держась за что-то построенное тобою.
И теперь одна только жена его стоит перед ним, перед его чувствами и памятью, и он хочет, чтобы так и было, чтобы так и длилось в днях и годах их возможной совместной жизни. И единственно с ней он хотел бы сидеть плечом к плечу за братовом или отцовом столом в кругу переяславцев и вести беседы о насущном, о вечном или просто о погоде.
Он понял призыв своего сердца, которое, похоже, оказалось чутче и мудрее его самого: довольно метаться, довольно ждать и высматривать прошлое, дружище! И если что-то и ценно в этом мире по-настоящему, так это сегодняшний твой день, сегодняшние твои слова, мысли и мечты, а они об этих двух дорогих твоих существах – о сыне и жене.
Он почувствовал даже физически, как растрескался, расползся и стал осыпаться, обваливаться с него какой-то кокон. Что-то важное и грандиозное происходило с ним здесь и сейчас.
Спросил, и спросил впервые после разъезда семьи:
– Как ты, Люда, живёшь?
– По-прежнему, Афанасий, – ответила она сразу.
Ответила открытым взором, ответила просто, ответила ровно, без как бы то ни было окрашенного голоса, без выталкивания из себя каких-либо чувств, настроений, страстей, будь то обиды или радости, или же, напротив, без ужимания, утайки их в себе.
Моя жена! – уже начинало петь, переливаясь красками звуков, во всём его существе.
Ещё поговорили, – о том, о другом, о важном и не очень. Просто, без затей, без умыслов, без пошлости намёков и кокетства говорили. Могло показаться, что и не расставались никогда, а потому не надо выставлять себя в выгодном свете, напрягаться попусту. Она спросила о его делах в райкоме, он – о её в музыкальном училище, как и раньше друг у друга спрашивали, когда встречались дома вечером. О Юрике поговорили, и тоже впервые за долгое время отчуждённости и раздельности.
А сам Юрик стоял рядышком возле их ног и увлечённо задирал голову, то на мать, то на отца, – кто говорил. И лицо мальчика на каждую их реплику тотчас оживлялось, высветливаясь, в пошевеливании губ, век, бровок, в посвёркивании глаз. И могло показаться, что он напрягался в желании помочь родителям, чтобы они не прерывали своего разговора, чтобы ещё постояли друг возле дружки. А ещё бы лучше, чтобы они яснее приметили его, а может, и похвалили бы за что-нибудь: он же хороший мальчик.
Отец повёл сына, как обычно, за руку, но куда и зачем – отчётливо не понимал. Вёл машинально, возможно, даже слепо. И как только он отошёл от жены, в груди начало звучать уже какой-то новой, раньше не слышимой им мелодией – томительной, порывистой, смутной, и от минуты к минуте – всё шире и выше. В какой-то момент остановился – ему показалось: что-то не то и не так происходит, и с ним, и вокруг, и с Юриком.
– Папа, мы зашли в лужу, – восторженно-испуганно пискнул Юрик.
Афанасий, очнувшись, осмотрелся.
Действительно, отец и сын стояли посерёдке большой мартовской лужи. В ней, как настоящее, сияло и лучилось солнце, слепя, но и веселя. Сын стал шлёпать сапожками по воде, радуясь такому увлекательному и великолепному обороту событий, нежданному приключению.
– Ну, вот: сам поросёнок и ребёнка потащил за собой, – вроде насупился, нахохлился, но, не выдержав, сразу рассмеялся отец. И тоже ахнул подошвой ботинка по воде.
Передавая в условленное время у подъезда Юрика, он сказал Людмиле:
– Собирайтесь! Я – мигом! Подкачу на грузовике.
– Что? – не поняла она.
Сердце же её догадалось тотчас, и в тревоге радости скололось иголочками нежности, не подготовленное, ослабленное в своей долгой горести, в потёмках ожиданий и надежд.
– Что? – настойчиво, харáктерно переспросила она, уже не без вызова в голосе, однако тихо, очень тихо, казалось, так, чтобы он не расслышал.
Но Афанасий уже и не мог расслышать – на учащении отбегал от них.
Отбегал, не разбирая дороги, по-хозяиски развалившимся повсюду сияющим лужам этой внезапно и раздольно нагрянувшей весны, по льдисто ощетиненным навалам вычерненного снега этой неотвязчивой, длинной, но всё же умирающей зимы. И если бы сейчас он был за рулём автомобиля или за рычагами трактора, то, можно предположить, неудержимо бы преодолевал любое неблагополучие дороги, будь то ямы или кочки, или стремил бы трактор даже на самые неодолимые преграды бездорожья или целины.
Он забежал к Вере и, не заходя в квартиру, сказал зацветшей приветной улыбкой этой утончённо красивой и осознающей чары своей красоты женщине:
– Ты прости меня, но я к тебе больше не приду.
Улыбка – обронилась, плечи инстинктивно, точно бы от дуновения холода, ужались. Но женщина, хотя взгляд её явил прежнюю застарелую тоску и грусть, не заплакала. Она отозвалась ползвучно, почти что шепотком, но достаточно отчётливо:
– А я приду. Во снах. Жди, герой не моего романа.
И очевидно: слова, о которых секунду назад она и не думала, ей понравились так, что она попыталась улыбнуться, возможно, победно, возможно, злорадно. Однако губы лишь вздрогнули и обмерли, живущие своей жизнью.
– Прости, если можешь, Вера.
– Запомнил-таки имя. В наказание заклинаю: будешь помнить долго.
И она всё же улыбнулась, полноценно, и с яркой дерзинкой, и с миловидной красивостью в лице.
– Прощай, – был он неумолимо краток и бесталанно неярок.
На ускорении своих широких – через ступеньки, – от природы тяжеловесных, звероватых шагов глыбой сорвавшейся ринулся вниз, а ему почудилось – вверх рванулся и полетел, внезапно полегчавший. Сердце безумно стучалось, чудилось, выбивалось из груди в желании каких-то самостоятельных действий и поступков.
Вера на срыве влажно расплывающегося голоса смогла прокрикнуть вниз:
– Ты как на крыльях летишь от меня.
Помолчала секундно и, пока он не скрылся за дверью, уточнила, но уже с явной твердинкой в голосе:
– Но – на чугунных.
Он перед самым выходом приостановился и сказал вверх, как и умел говорить предельно внятно и приличиствующе громко с трибун:
– На золотых.
Тоже помолчал и уточнил, однако существенно стишась голосом, – возможно, только для самого себя:
– Но – как солнце золотых.
А чуть громче, уже распахнув дверь и несколько повернувшись лицом к свету дня, ещё прибавил:
– Прости.
Глава 31
На улицу – выскочил.
Перепрыгнул вниз на асфальт с крыльца в две-три ступеньки – из-под ног сполохнуло брызгами. Огляделся, точно бы очутился в новом месте. И нечто невероятное подметил за собой: удивился и порадовался обыденности жизни округи, иркутского мирка, тому, чего, может статься, уже давно не замечал, так, как нужно бы. Удивился и порадовался солнцу, залившему город сиянием, просто солнцу, но, показалось, кипяще яркому. Небу над городом удивился и порадовался, просто небу, но лучезарно – нет сомнения, лучезарно, по-особенному – ясному. Людям удивился и порадовался, просто людям, людям этого ставшего родным для него города, просто прохожим, но взглянувшим на него, озорно спрыгивающего с крыльца и разбрызгивающего лужу, так, как, наверное, хотят другой раз сказать: «О, какой замечательный молодой человек! А вон через ту скамейку вы сможете перемахнуть?» Всему, всему радовался и удивлялся Афанасий.