Отец и мать — страница 95 из 119

Глава 48

Утром, снова после бессонной ночи с ползаньем на коленках по атласу, выписками в блокнот из справочников и энциклопедий, Леонардо привёл Екатерину к Большакову в институт на кафедру.

Профессор действительно походил на старого мальчика. Щупловат, низковат, молочно-розоват – впечатление юного создания. И вместе с тем морщинист, с обвислым брюшком, с лебяжьим пухом седины на голове – истый благородный старичок. Одет, однако, предельно официозно, подчёркнуто строго – белоснежная рубашечка, старомодная, но выглаженная, без единой помарочки костюмная тройка, затянутый у горла серенький галстучек. Внешне – чиновник самых строгих правил. Но глаза, каковы увидела Екатерина глаза! Они – малюсенькие, но ярко сверкающие и, вообразилось, подскакивающие в глазницах от избытка любознательности и, возможно, горячности и страстности чёртики.

«Хамелеончик, – невольно и отчего-то сочувственно подумала Екатерина. – Научился утаивать и оберегать свою истинную сущность».

Профессор только взглянул на Екатерину – тотчас с него спала вуаль чиновности. Он расплылся сморщенным личиком любезнейшей, но совсем не приторной улыбкой. Екатерина протянула ему руку для пожатия, однако он церемониальнейше склонился и чмокнул один пальчик, другой, а более как бы не позволил себе.

– Какая дивная коса, какое лучение из глаз! А какая царственная стать, а какой светлый лоб императрицы всероссийской! – мнилось, что вытягивался и подрастал профессор перед Екатериной.

Она приметила: он приподнялся на цыпочках, но, видимо, суставы пальцев были больны, мышцы одряхлевали – ноги вело и потряхивало.

– Лео, тебе выговор с занесением в личное дело: по каковскому праву ты смел скрывать от научной гуманитарной общественности сие сокровище, сей дар богов, сию Афродиту сибирскую?

– Виноват-с, исправлюсь-с, – вдохновенно проголосил Леонардо.

– Надеюсь, надеюсь, милорд. А в отношении вас, глубокоуваемая Екатерина Николаевна, смею ли надеяться, что вы не против будете составить нам компанию, так сказать, в заграничном странствовании?

– Смейте, смейте, – улыбалась Екатерина, принимая игривый пафос профессора.

Попили чая с бубликами, побеседовали о том о сём. Екатерина подметила: чай был грузинский, то есть тот чай, который, даже будучи первосортным по качеству, считался в народе третьесортным по отношению к индийскому или цейлонскому, а приобрести их бывало невероятно трудно. Профессор, тоже понимая разницу, не преминул извиниться:

– Да, да, мадемуазель: грузинский, увы, грузинский! Что поделаешь! – развёл он маленькими ручками. – Покорнейше простите.

Помолчав секунду, с неожиданной торжественностью объявил:

– Но мы сей же час скрасим наш унылый и утлый быт.

И он с утонченно лукавой улыбкой иллюзиониста достал из громоздкого сейфа маленькую цветастую баночку и совсем крохотную серебряную ложечку и этой ложечкой подсыпал в каждую кружку с чаем каких-то розовых лепестков и листиков. Тотчас разнеслось нежнейшее экзотическое благоухание. А вкус чая стал невероятно бодрить, слегка кружа голову. Профессор произнёс мудрёное латинское название цветка и прибавил, подзакатив глаза к потолку и взняв молитвенно ручки:

– С острова Борнео!

– Эо, эо, эо! – эхом дополнил профессора Леонардо.

«Хамелеончик. Во всём Хамелеончик и артист», – снова подумала Екатерина, отчего-то испытывая жалость к старику, но и радуясь за человека, который во всём хочет увидеть красоту и гармонию мира.

Она посмотрела на своего светящегося мальчика Лео и ей с горчащей очевидностью стало понятно, что Леонардо лет через тридцать или даже раньше, по всей видимости, станет профессором с брюшком и, возможно, с отчаяния будет кропать книгу о каком-нибудь другом квадрате, а может быть, о круге или трапеции, выискивая какие-нибудь новые, никому, как ему будет чудиться, неведомые смыслы. Непременно защитит диссертацию, но по какой-нибудь никчемной, не принятой его сердцем и разумом теме. И ей стало невыносимо печально и одиноко рядом с цветущими улыбками Леонардо и профессором с его жалкой, какой-то драматургической любезностью. Захотелось поскорее покинуть этот кабинет с затхлым духом книжной плесени, говорящий о том, что эти книги, собрания сочинений классиков разных мастей, но по большей части марксизма-ленинизма, десятилетиями никто не трогает и что они, по-видимому, доживают свой век, «заживо», подумала она, сгнивая.

Прощались с церемониалом любезностей. Екатерина едва-едва могла улыбаться, а не улыбаться нельзя было.

Уже вечером придя домой с работы, после молитвы перед ликом Державной, после молитвы, в которой она попросила милостей Божьих своему мальчику Лео и ещё другому, но уже пожилому и не совсем здоровому, она размышляла о том, что Леонардо не сможет стать профессором с брюшком, каким-нибудь чинным человеком в учёных кругах, что никогда тем более не смирится с ролью хамелеончика, как-то или кое-как подстроившегося-таки под общую тональность жизни, что когда-нибудь всё же пробьёт его час – и он восстанет, взбунтуется, честно и яростно, против этого мещанского благополучия с правильными диссертациями, с дешёвым чаем, приправленным, однако, причудливыми – «фиговыми» – усмехнулась Екатерина – листиками и лепестками. Она как никто в этом мире понимала своегомальчика: ему нужно что-то другое, нечто иное, более, несомненно, честное и более открытое, и он не сможет через годы, как бы жизнь и судьба не видоизменили его и не прижали, смириться с ролью старого мальчика. Но, Боже, как и чем она способна и должна ему помочь!

Вскоре события, однако, стали развиваться стремительно, даже головокружительно. По месту работы пришло подтверждение в виде гербовой бумаги из орготдела обкома партии, что «заведующая читальным залом районной библиотеки Екатерина Николаевна Паскова утверждена в качестве члена делегации». Библиотека ликовала – работницы чуть было не подхватили свою любимицу Екатерину на руки, чтобы качать, заведующая библиотекой на радостях вручила ей грамоту за высокие показатели в обслуживании населения, из районного отдела культуры прислали ей очередной вымпел «Ударник коммунистического труда», а также похвальный лист. Начались у неё и Леонардо хотя и утомительные, порой нервные, скрупулёзные, но при всём при том приятные хлопоты по оформлению выездных документов и подготовки научных докладов.

Леонардо ходил воспрявшим, насвистывающим, намурлыкивающим лёгкие модные мотивчики. В особенности ему любилось напевать нежноголосую песенку итальянского мальчика Робертино Лоретти «Giamaica! Giamaica!», которая, казалось, выпархивала диковинной птахой тем летом из каждого окна, из каждой подворотни:

Ямайка! Ямайка!

Когда мне казалось,

Что я сгораю под твоим прекрасным палящим солнцем,

Я мог утолить жажду родниковой водой.

Но как я могу охладить моё сердце,

Которое сгорает в огне страсти?..

С выпивками было покончено решительно. Екатерина поглядывала на него и радовалась, порой, правда, усмехаясь: «Глядишь, вот-вот из его ушей крылья полезут. Или сами уши отрастут, а он ими взмахнёт и улетит… на Ямайку». Оба добросовестными школярами готовили вечерами доклады, шурша страницами книг, скрипя стальными перьями ручек. Случалось, точно бы по сговору, затихнут оба враз, каждый о чём-то своём задумается глубоко, чаянно или нечаянно взглянут друг другу в глаза – улыбнутся, а то и рассмеются, снова строчат, усердствуют. Говорили друг другу: ощущается, мол, – что-то необыкновенное назревает в жизни, чему-то случиться такому, о чём, возможно, и мечтать было непонятно каким образом, а то и невозможно вовсе.

А какое выдалось удивительное, редкостное лето: ублажающее и томящее, обещающее и тревожащее! Человек жил ожиданием плодов и милостей за труды и помыслы свои. Лето обильно было тёплыми стремительными дождями, насыщавшими землю и ко времени, и в меру, оно щедрó было высокими прочищенными небесами, чаровавшими и куда-то манившими душу человечью. Но оно же немилосердно было жгущим солнцем, казалось, не сходившим с зенита дольше, чем положено ему было по законам природы, оно же нещадно было страшными молниями и громами, которые, чудилось, в клочья рвут небо, сотрясают душу и доберутся до человеческого жилья.

Огороды и поля благоухали; тайга с мая была плодовита на свои разнообразные дары, и август с сентябрём стали тороватым избытком, в особенности на кедровые орехи и ягоды.

А вечера, какие были вечера! Они в Сибири, как бы ни было тепло или даже знойно днём, прохладные, в июне порой – по низинам, изложинам, распадкам (ущельям) – даже морозцеватые до знобкости, зачастую волглые, да с комарьём и гнусом в лесу и на огородах. Однако нынешние вечера дивили и тешили сибиряка, даже в потаёжье, – по-южному тёплые, вкрадчиво мягкие, нежащие душу. Не переместилась ли Сибирь в иные широты и пространства, где вечно тепло, благодатно?

Екатерина и Леонардо, передыхая от хозяйственных и писчих своих трудов, на закате, когда спадала жара и от Иркута набегала в Глазковскую гору прохладца, располагались на лавочке у завалинки дома, притискивались друг к дружке и смотрели в заревые дали. Леонардо помалу тоже втянулся в эту Екатеринину привычку, «забаву», как в осторожной насмешливости говаривал, – смотреть в лесостепные иркутные и ангарские просторы. Окоём размашисто зацветал и топорщился поветью и прожилами красок, разнообразных, свежих, от нежнейших до яростных и даже в чём-то жутких. А другой раз неистово вспыхивал пламенями неземными, просто адовыми, так что особо впечатлительных оторопь брала, мысли нехорошие посещали. Екатерина невольно крестилась:

– Господи, помилуй.

В покровительственном порыве Леонардо крепче прижимал её плечи к себе.

Смотрели, как пожарище потихоньку меркнуло, слабло, обращаясь в крохотное трепещущее сердечко. Небо и земля вселенски сливались в нагущавшейся ультрамариновой синеве и вскоре ту