Отец и сын — страница 2 из 71

— Митяй — лесоруб. Пойдет лес валить.

Алешка задумался: хорошо бы пойти с Митяем, весело с ним, но жалко покидать и отца, с ним всегда спокойно, хорошо: что не знаешь — он расскажет, что попросишь — непременно уважит, сделает.

— А ты, может, со мной, Алешка, пойдешь котелки чистить? — подскочила к парнишке Мотька — дочь Васи Степина, крепкая, мускулистая девка, проворная, как огонь.

— Вались-ка ты со своими котелками в болото, — отмахнулся Алешка и заспешил вслед за отцом.

Ушли мужики на работу, и опустел взлобок около обтесанной сосны. Остались тут одни бабы выгружать пожитки, только Лукерья отошла в сторону, привалилась к сосне, окинула взглядом по лихорадочному мятежных черных глаз широкий разлет лугов, блестящую, всю в золотых бликах реку, яр с нависшими над круговертью бездонных омутов соснами и березами, тяжело вздохнула. Нет, чужим и неприветливым казался ей этот далекий, пустынный край. Ни обилие рыбы в непроглядной, темной реке, ни эти безлюдные просторы, полные нетронутого богатства, ни радости коммунарской жизни, которые с такой щедростью обещал Роман Бастрыков, — ничто не трогало Лукерьиного сердца. Неужели ради прозябания тут, в этой глуши, стоило бросать насиженное гнездо в хлебопашеской родной сторонке, плыть пять суток на полуразбитом пароходишке все к северу, все к северу, а потом скрестись три дня на утлых лодчонках, рискуя в любую минуту наскочить на коварный подводный карч? Нет…

Лукерья закрыла лицо полушалком, всхлипнула.

— Лушка! Лукерья! — донесся голос Терехи.

Лукерья вздрогнула, выпрямилась.

«Господи, хоть бы ты-то, постылый, забыл меня в этот час! Ни детей с тобой не прижито, ни добра с тобой не нажито».

— Тут-ко я, Тереша! — слабым голосом отозвалась Лукерья.

— Иди-ка скоро! — снова донесся гневный голос Терехи.

Она побрела на голос мужа. Ноги ее вязли в песке и передвигались с таким трудом, будто были привязаны к ним пудовые гири.

Вдруг на яру ударили острые топоры, рассыпался по тайге их стукоток, потом зазвенели поперечные пилы, рассекая дремотную тишину знойного полудня, рухнула первая сосна, да так рухнула, что земля задрожала.

Лукерья торопливо перекрестилась, со стоном произнесла:

— Батюшки светы, неужто не будет конца этой распрочертовой жизни!..

Глава вторая

Никто, ни один посторонний человек не видел, как выгружались из лодок коммунары, как они три дня и три ночи без передышки ладили балаганы, амбар, рубили лес на постройку домов. Рано утром на четвертый день жизни у Белого яра произошел случай, который хочешь не хочешь заставил думать, что весть о прибытии коммунаров разнесли по Васюгану птицы.

Сидели у костров, завтракали. Бабы нажарили язей, напекли белых пышек из государственной муки, выданной коммуне наряду с двумя неводами, двумя баркасами, двенадцатью лодками, двадцатью охотничьими ружьями, с припасом «в порядке поддержки рабоче-крестьянской власти коммунистических устремлений бедноты и батрачества», как говорилось в постановлении губисполкома.

Ели у костров на длинных столах, сколоченных из толстых кедровых плах. Ели не спеша, деловито и основательно: впереди предстояла тяжелая работа.

— Лодка на реке! — вдруг крикнул Алешка, выскакивая из-под прибрежного куста, где он сидел с самого рассвета с удочками.

Коммунары отодвинули еду, встали из-за столов, потянулись один за другим поближе к реке. Отсюда, с изгиба берега, хорошо, насквозь просматривался и нижний плес, прямой как стрела, и верхний плес, круглый и тихий, как таежное озеро. Лодка плыла по этому верхнему плесу, ближе к левому берегу, возле которого было все-таки небольшое течение.

— Откуда же он плывет? И кто он?

— А может быть, он не один!

— А что, возьмет помашет нам платочком, и был таков, — переговаривались коммунары.

Подошла Лукерья, сложила руки крестом на груди, прислушалась к разговору, поблескивая глазами, с усмешкой сказала:

— Эка невидаль — человек едет! Совсем скоро одичаем, друг на дружку бросаться начнем.

— Тебе, Лукерьюшка, такое в привычку. Тебе только моргни, ты в момент фонарей Терехе под глаза наставишь, — съязвил под смех коммунаров Митяй.

— Черт ты сухоребрый! Язык у тебя, как помело, всяку грязь метет! — не осталась в долгу Лукерья.

Митяй не ждал такого удара, на мгновение опешил, тараща глаза на молодую, гибкую Лукерью, смачно выплюнул окурок, собираясь сказать ей в ответ такое, что аж лес закачается. Но Бастрыков опередил его:

— Не груби ей, Митяй. Грубостью не убедишь. Вот подожди: она сама скоро нашу жизнь поймет…

Лукерья отступила на шаг, внимательно, благодарным взглядом посмотрела на Бастрыкова.

— Спасибо тебе, Роман. Будь все такие, как ты, не то что коммунию — царство небесное на земле люди давным-давно воздвигли бы.

Бастрыков ухмыльнулся в клочковатую бородку, приветливо взглянул на рослую красавицу, вразумляющим тоном сказал:

— Коммуния, Лукерья, куда лучше царства небесного. Это царствие для мертвых, коммуния же для живых.

— Тять, в лодке остяк, в платке, с трубкой в зубах! — снова подал голос глазастый Алешка.

Все замолкли, пристально всматриваясь в приближавшегося человека. Вскоре стало видно, что человек плывет в легком обласке, по бортам обитом свежим ободком из черемухового прута. На середине обласка в железном ведерке курится синеватым дымком огневище. Таежный человек без огня ни шагу. И против гнуса и против зверя огонь — первое средство. Тлеет на угольках березовый нарост — трут, источает горьковатый запах. Без этого запаха остяк дня не проживет, как не проживет он и одного часа без крепкого табака. Приткнется остяк к берегу, сунет уголек под горсть сухого мха, а запылает огонь во всю силу.

— Здравствуй Ленин, а царь Миколашка нет! — закричал остяк, размахивая веслом.

— Ты смотри-ка, Роман, он про политику, — подмигнул Васюха Степин.

— Чует трудовой люд нашу Ленинску природу, — с важностью в голосе заключил Митяй.

Бастрыков разглядывал гостя.

Когда обласок ткнулся в песчаную косу, остяк поднялся, вышел на берег. Это был маленький, сухонький старичок с желтым морщинистым лицом, жидкими — в три волоска — усами и такой же бородкой, росшей на шее. Подслеповатые глаза его в красных, воспаленных веках слезились. Щеки запали, скулы заострились. Остяк был в броднях и ветхих, латаных штанах. Жесткая, полубрезентовая рубаха, прогоревшая по подолу, висела на нем, как бесформенная мешковина. Седая голова была по-бабьи повязана пестрой, ношеной-переношеной тряпкой. Чуткая к чужой нужде, отзывчивая на всякое горе душа Бастрыкова содрогнулась. Он заторопился навстречу бедняку, протягивая руку. Но старик, завидев его приближение, упал на колени, вскинул руки, забормотал:

— Здравствуй, большой начальник! Ёська пить-есть хочет. Ёська зверя бить хочет. Порфишка припас прячет, соболя дай, белку дай.

Смущенный Бастрыков подхватил старика под мышки, поднял его, поставил на ноги, виновато сказал:

— Так нельзя, дружище! Не старое время. Знай, я не начальник. Я председатель коммуны. А у нас все равные… Лукерья, приготовь-ка ему что-нибудь. Перво-наперво покормить его надо.

Остяка увели к столам, посадили, окружили стеной.

Он обжигался горячими пышками, жадными глотками пил сладкий, с сахаром, чай. Бастрыков посоветовал коммунарам идти на работу. При себе оставил Васюху Степина и Митяя. Остался, конечно, Алешка, не спускавший глаз с остяка.

Когда старик подкрепился и, набив табаком самодельную трубку с длинным березовым мундштуком, украшенным латунным колечком, задымил, мужики принялись расспрашивать, какая нужда заставила его приехать в коммуну. Старик сморщился, запыхтел, из воспаленных глаз потекли слезы.

— Ёська жить хочет. Ёська бабу кормит, парня кормит, девку кормит… Порфишка-купец товар прячет, припас прячет…

Старик рассказывал долго. Он то плакал, то негодовал, потрясая сухонькими, в пятнах смолы и ссадинах кулачками, то плевался желтой табачной слюной. Мужики слушали, стараясь правильно понять сбивчивый рассказ.

— Стало быть, дружище, — заговорил Бастрыков, — ты у коммуны подмоги просишь. Знай сам и другим расскажи: подмогу мы тебе окажем, хоть сами мы небогаты. Муку дадим и припас дадим. Наша вера такая: есть у тебя кусок — отломи от него и товарищу дай.

Ёська соскочил со скамейки, намереваясь снова встать перед Бастрыковым на колени. Но Митяй довольно бесцеремонно схватил старика за шиворот и опять посадил на скамейку.

— У коммунаров, братуха, равенство-братство и все, что есть, мое — твое, твое — мое.

Старик понял, что Митяй сказал что-то очень значительное, и принялся ему кланяться.

Васюха Степин, назначенный общим собранием коммунаров заведовать складами, направился под навес, где, прикрытый брезентами, лежал продовольственный запас коммуны, а также в особом ящике порох, дробь, пистоны, несобранные, все в смазке, двуствольные ружья центрального боя.

Пока Васюха отвешивал на скрипучем, изржавленном кантаре муку, Бастрыков и Митяй разговаривали с остяком.

— А что, дружище, много вас тут по Васюгану обитается? — спросил Бастрыков, не переставая смотреть на старика участливыми, с ласковой искринкой глазами.

Остяк в задумчивости стянул к губам подвижные морщины, перебирая пальцы, долго молчал, потом заговорил неожиданно оживленно и даже бойко:

— Ёська все здесь знает. В устье бывал, в вершине бывал, на большом болоте зверя бил. На Чижапке птицу промышлял. Ёська считать будет — слушай: стойбище Югино — пять юрт, еще пять юрт, еще две юрты.

— Двенадцать юрт, — подытожил Митяй.

— Стойбище Маргино — пять юрт, еще две юрты.

— Двенадцать юрт плюс семь юрт, итого девятнадцать юрт, — вел свой счет Митяй. — Стойбище Наунак… много юрт?

— Ёська худо считать знает.

— Ну все-таки скажи, сколько там юрт? Намного Наунак больше, чем Югино? — заинтересовался Бастрыков.

Старик вскинул голову, повязанную платком, уставился подслеповатыми глазами куда-то в небо, твердо сказал: