Жизнь не баловала ее впечатлениями. Иной год проходил на Сосновой гриве как один день: работа, еда, спанье. Если и навертывался чужой человек, то Порфирий Игнатьевич замыкался с ним в горнице или уходил на луга. Но даже по тем обрывкам разговоров и новостей, которые доходили до Надюшки, она живо представляла, что где-то там, вдали от Васюгана, течет другая жизнь: буйная, разноцветная, многолюдная. Та жизнь пугала ее, настораживала, но и манила своей загадочностью.
Поднявшись на вышку, Надюшка легла на постель, раскинув руки. Непривычно длинный путь напоминал о себе нещадно: поясница как будто налилась свинцом и ныла, плечи одеревенели — не шевельнуть. Но лежать было приятно. По всему телу от этого спокойствия растекалась истома. Надюшка знала — это уходит усталость и возвращается сила.
С полчаса она лежала молча, потом в сумраке чердака послышался ее приглушенный голос. Надюшка «воображала» вслух:
— Здравствуй, Алексей Романыч!
— Здравствуй, Надежда! Как живешь-можешь?
— Как живу-то? Живу! Что ж делать, коли матушка родила?!
— Где бывала, кого видала, Надежда?
— Ой, Алексей Романыч, уму непостижимо, где я бывала, что я видала.
— А все ж таки? Небось не секрет?
— Для кого секрет, а для тебя нет.
— Говори, если так.
— Низкий поклон тебе привезла.
— От кого бы, Надежда?
— От родителя твоего, комиссара Бастрыкова…
— Что ты, Надежда? В своем ли уме? Родитель мой сгиб от заклятого врага… Поди уж, и косточки его истлели…
— Косточки истлели, да, говорят, душа-то доброго человека нетленна. В огне не горит, в воде не тонет… Не старится, не умирает, веки вечные по свету обитается, нравную думу людям вещает, к правде-свету их закликает.
Но «договорить» до конца с Алешкой Надюшке не удалось. Вдруг возле лестницы на чердак послышался скрип песка под ногами. Еще не услышав голоса, Надюшка поняла, что это Порфирий Игнатьевич бродит возле дома.
— Ты с кем, Надька, разговариваешь? — обеспокоенно спросил он.
— С Богом разговариваю, дедка. Все молитвы, которые с тобой учили, ему пересказала.
— Молодец! Бог ценит откровение людское… Спокойной ночи тебе!
Порфирий Игнатьевич потоптался на песке, поскрипел им, а с места все-таки не сошел. Но напрасно он хитрил! Надюшка хорошо знала все его ухватки. Громко и отчетливо, так, чтоб он услышал, она забормотала:
— Отче наш, иже еси на небеси…
Снова скрипнул песок, и, стараясь ступать как можно мягче, Порфирий Игнатьевич пошел в дом. Надюшка попробовала «вообразить» свой разговор с Алешкой Бастрыковым дальше, но подкрался сон, веки отяжелели, закрылись, и все думы отлетели прочь…
На другой день приехал остяк Мишка. Надюшке очень хотелось повидаться с ним, поговорить украдкой, узнать, зачем Порфирий Игнатьевич вытребовал его к себе. Но едва Мишка показался, Порфирий Игнатьевич посадил остяка в свой обласок и повез на противоположный берег, где когда-то, до пожара, была усадьба Исаева.
В полдень Мишка снова на минуту появился на Сосновой гриве. Но был он до того пьян, что с трудом держался на ногах.
— Порфишка, друг любезный! — кричал остяк, обливаясь слезами. — Хочешь, я за тебя в огонь прыгну? Хочешь?
«Значит, сговорил дедка Мишку на какое-то темное дело… Ну, Надька, гляди в оба!» — пронеслось в голове девушки. Она попробовала под видом неотложного дела пройти в горницу, где гость и хозяин сидели за выпивкой, но Порфирий Игнатьевич так рявкнул на нее, что она опрометью бросилась во двор.
Когда Мишка и Порфирий Игнатьевич, пошатываясь, направились по тропке через сосняк к берегу, Надюшка кинулась в кустарник. Тут у изгиба тропы она спряталась в темных густых ветках.
Мишка и Порфирий Игнатьевич прошли мимо нее. Заплетающимся языком Мишка невнятно бормотал:
— Я хитрец, Порфишка, хитрец! Они ко мне: «Говори!» А я им: «Не понимаю, остяк я, глупый тумак…» Притворился… Свят бог, не вру, Порфишка… Посмотрели-поглядели неделю-другую. «Иди отсюда, пока тебя вши не съели…»
Порфирий Игнатьевич не слушал Мишкину болтовню, говорил о своем:
— Ты не утопни, болван! Ишь, нажрался до ушей! Чуть помани вашего брата водкой — за сто верст прибежите! Обжоры! Дармоеды!
Надюшка вслушивалась в этот разговор, но ничего нового он не принес ей. «Ну и живоглот же дедка! Сам опоил его и сам же поносит», — негодовала она про себя.
И снова потекли дни, похожие один на другой как две капли воды. Надюшку изматывала тяжелая работа, вечером она, как сноп, валилась на свою постель, засыпала непробудным сном. Беспокойство, тревожное ожидание чего-то необычного, вызванное ее поездкой в югинские юрты, а потом приездом Мишки, постепенно улеглось. Теперь, когда выдавалась свободная минутка, Надюшка убегала на берег Васюгана. Тут она садилась в корму лодки, склонялась над водой и, вглядываясь в свое отражение, воображала до самых мельчайших подробностей, как начнет свою новую жизнь в Каргасоке, а потом и в Томске. Страхи ей чудились со всех сторон, но она убеждала себя быть смелой и не отступать, если даже придется очень трудно.
Глава третья
Надвигалась осень. Дни становились короче, зато ночи длиннее и прохладнее. Надюшка понимала, что, если до рекостава она не уйдет с заимки, волей-неволей придется ей торчать тут до весны. Прикидывая в уме, как ей лучше покинуть дом Порфирия Игнатьевича, Надюшка постепенно наметила подробный план. Вначале она соберет все свои вещички на вышку и сложит их в брезентовый мешок, потом подготовит обласок. Сбежит она ночью. Чтобы дед не подумал, что утонула, заедет в Маргино, попросит Фёнку съездить на Сосновую гриву и передать Порфирию Игнатьевичу, что начала жить по-своему, пусть он ее не ищет и не старается возвратить к себе. Не пойдет, ни за что не пойдет!
Думы об этом так захватывали Надюшку, что она стала еще более молчаливой и отчужденной. День отъезда приближался неотвратимо. Она уже загадывала: «Ну вот, в следующую среду и отчалю», — но пока загадки ее были нетвердыми. Подходила среда, а она передвигала отъезд еще на два-три дня. Все что-нибудь задерживало: то харчей на дорогу не набиралось, то дед начинал смолить обласок, на котором собиралась плыть, то матушка Устиньюшка, словно догадываясь о ее намерениях, ходила по пятам, появляясь возле нее всюду как из-под земли.
Наконец наступил день, а вернее, ночь отплытия. Надюшка легла рано, однако уснуть не могла. Вдруг из глубины ночи послышались скрип двери и покашливание Порфирия Игнатьевича. Она решила, что старик вышел во двор по нужде. Но вот шаги его стали отчетливее, он остановился у лестницы. Заскрипели перекладины под тяжелой стопой.
— Очнись, дочка!
Надюшка подняла голову с подушки, с испугом спросила:
— Что не спишь-то, дедка?
— Подойди-ка сюда. Дело к тебе есть.
Надюшка в темноте накинула на себя платьишко, натянула на ноги чирки, на четвереньках подползла к лазу. Порфирий Игнатьевич стоял на последней перекладине лестницы, чуть освещенной молочно-голубым светом месяца.
— Вчера мимо нас эта чертова база проплыла, — тяжело дыша от волнения, зашептал он, хотя никто их не мог подслушать, так как, кроме Устиньюшки, на всей Сосновой гриве не было ни одного человека.
— Ну и что же, дедка? Пусть себе плавают, товары остякам продают. — Надюшка зевнула.
— Так-то оно так, а все-таки, — почесал затылок Порфирий Игнатьевич.
— Что «все-таки»-то? У тебя товаров теперь нет, а остякам пить-есть надо? Ты чего меня разбудил-то? До утра небось еще четверть ночи.
Надюшка старалась напустить на себя беззаботность, но сердце ее билось тревожно. «Неужели как-нибудь прознал, что я решила убежать в Каргасок? Может быть, сонная что-то выболтала?» — думала она, стараясь подготовиться к самым неожиданным действиям с его стороны. Она знала, что, если он начнет ее упрекать, она ни в чем не уступит, если же вздумает бить, как случалось это не раз прежде, она даст ему сдачи. Не старое время! В руках у нее теперь силы побольше, чем у него!
Но вдруг Порфирий Игнатьевич заговорил елейным, почти подобострастным голоском:
— Я тебя что, дочка, разбудил? Вот что. Решили мы с матушкой Устиньюшкой пообшить тебя малость. Платьишко тебе новое надо сгоношить, отдельно юбку, кофту, полушалок. Ты ведь теперь не дите малое, почесть невеста! Вот-вот, да и сватов могут люди добрые заслать…
«Ну-ка, деданька, говори, а я послушаю да прикину, куда ты гнешь», — подумала она, а вслух сказала:
— Уж так много сразу!
— А что ж много! Ты нам не чужая, и мы тебе сродни. Да и работница ты, хлопотунья. Дом-то на чьих плечах держится? На твоих! Я у вас вроде головы — думаю за всех; матушка Устиньюшка — ноги-руки, туда-сюда ими шурует, а спина и плечи — ты!..
— Больно уж расхвалил, деданька! Не перед добром, однако…
— Да что ты, дурашка! Всегда о тебе печалюсь, всегдашеньки! Да еще как печалюсь! Знает только грудь да подоплека!
— Где же ты столько товаров на меня возьмешь?
— Сама купишь. Вот утро наступит, садись в обласок и плыви на базу. Сказывают, остановилась она под Наунаком, не доходя трех плесов.
— Бесплатно, пожалуй, там не дают…
— Уж как бы хорошо, если б давали… А раз не дают, выдру с собой прихвати. Давным-давно, ты еще совсем малышкой была, поймал я выдру и тогда же загадал: как подрастешь, купить тебе на нее нарядов что ни на есть самых лучших.
«Уж не врал бы ты, деданька, насчет выдры-то, — подумала Надюшка. — Сама видела, как зимой привез ее тебе Мишка из Югина».
— А что так к спеху, дедка? — спросила Надюшка.
— А то к спеху, что база поблизости. Уйдет потом на устье Чижапки, вот тебе и будет: за морем телуха — полуха, да рубль перевоз.
— И то верно! — согласилась Надюшка.
— Как начнет светать, ты и отправляйся. Обласок я просмолил, дырки законопатил. Пойдет так, что чуб засвистит. Приплывешь на базу — и прямо к самому начальнику. Так, мол, и так: принимай выдру, выкладывай товары. Выдра — высший сорт! Потянет подходяще. Ну, матушка Устиньюшка накажет кое-что купить, сделаешь все честь честью.