В начале августа база передвинется на Васюган. Здесь она будет ходить до самой осени. Как в прежние годы, база станет плавучей факторией. Она будет продавать городские товары и закупать товары у охотников и рыбаков. Особенно важно — собрать пушнину, которая добыта охотниками во время зимнего промысла и по «чернотропью». Перед самым рекоставом база должна вернуться в Томск для ремонта.
Все это Алешка знал и раньше. Но в докладе было сказано и такое, что поразило его и заставило призадуматься, посмотреть на дело, на самого Скобеева новыми глазами.
— Работа на Васюгане потребует от нас повышенной бдительности. Там долгие годы властвовал кулак Исаев и всякая другая контра, сгубившая в свое время коммунаров. На Васюгане база в прошлом году подверглась нападению. Как раз в ночной перестрелке я порешил Исаева. Югинские остяки потом говорили об этом без всяких сомнений. Встает вопрос: все ли белокулацкие корешки там вырваны? Гадать на гуще не будем! Постараемся так организовать свою жизнь, чтоб никакая случайность не захватила нас врасплох.
Когда Скобеев назвал имя васюганского хозяйчика Исаева, Алешка чуть было не вскрикнул: «Знаю я его. С тятей у него был. Боевую винтовку в его амбаре засек!» — но перебивать Тихона Ивановича не рискнул. Промолчал, вспомнил Надюшку: «Совсем одна осталась. У меня дядя Иван с теткой Ариной были, а кто же у нее? Мачеха? Ну, мачеха — это хуже, чем никто. Кто же ей поможет? Кругом тайга, безлюдье…» Слова Скобеева о том, что, видимо, его пуля сразила васюганского хозяйчика, заставили вмиг забыть о девушке.
Алешка слушал Скобеева и дивился: «Такой тихий, спокойный и вдруг…» Трудно было представить его с винтовкой в руках, стреляющим в темноте ночи по колыхающейся под лучом слабого прожектора живой цели. Но это было, и об этом говорил сейчас сам Тихон Иванович.
— Наше дело мирное. Мы призваны торговать. Торговать честно, по-советски. Но если классовый враг бросает нам вызов, если навязывает борьбу, то мы в любую минуту обязаны быть готовы сокрушить его. И тут каждому из нас должно быть ясно: если мы прозеваем, растеряемся или окажемся неумелыми, враг нас положит на лопатки и уничтожит. Вот что зарубите себе на носу, товарищи коммунисты и комсомольцы.
Скобеев вытер платком бронзовое, залоснившееся от пота лицо, опустился на чурбак.
Алешка ждал, что будет дальше. Лавруха и Еремеич сидели молча. Доклад Скобеева вроде и не содержал для них ничего нового и вместе с тем невольно заставлял задуматься о той работе, которую приходилось выполнять ежедневно и ежечасно.
— Все в общем ясно, — заговорил Лавруха. — Но и я все же скажу. И вот о чем: о запасах топлива. Если б у нас был запас топлива в Югине и Наунаке, нам ни к чему бы в разгар заготовительного сезона выходить с Васюгана в Каргасок и даже в Парабель для пополнения горючим. На будущий год первый рейс надо начинать раньше и сделать его сквозным: от Томска до верховий Васюгана. Нагрузиться горючим, развезти его по складам. Часть оставить в Югине, вторую часть — в Наунаке, третью — на устье Чижапки. Тогда оборот наверняка повысится…
— Дельно, Лавруша, очень дельно, — поддержал Скобеев.
Тот разгладил свои опаленные цигарками пшеничные усы, откашлялся.
— А что касается, Тихон Иваныч, твоего призыва — повысить бдительность, то понимаем, очень необходимо. Хотя случаев не было, чтоб мы проспали где-нибудь, но этим хвалиться не будем, и дальше надо стоять на своем посту как положено.
Лавруха сел. Еремеич придвинул к нему бумагу и карандаш, шутливо попросил:
— Подмени меня, Лавруша, на секретарском деле. Хочу и я кое-что сказать.
Еремеич одернул рубаху, склонил голову набок.
— Может быть, Тихон Иваныч, ты меня отругаешь, а все ж таки скажу, что пришло мне сейчас на ум. Вот, думаю, черт возьми, плаваю тут по рекам, кручу колесо туда-сюда, таскаю малотоннажные барки с товарами и не подозреваю, что на мне вся пятилетка держится…
Скобеев засмеялся. Басовито хохотнул и Лавруха. Алешка оставался серьезным. Еремеич говорил то, что чувствовал сейчас он сам. Все-таки не одно и то же: работать на хозяина, к примеру, на Михея Колупаева, и работать на государство, на весь народ. В Алешкину голову глубоко запали рассуждения Скобеева о валютном фонде страны, который пополняет база, о смычке рабочих и крестьян, о помощи глухим окраинам, о пятилетке.
— О чем я говорил, Тихон Иваныч? — несколько смущенный смехом товарищей, продолжал Еремеич. — Не стоит ли нам еще один паузок на буксир принять? Катерок у нас все-таки мощный, хоть и собран из старого хламья. Вполне еще одну барку потянет. Ну конечно, скорость чуток упадет, зато какой же выигрыш будет! Обмозговать бы это!
— А ведь дельно советуешь, Еремеич. Как, Лавруша, не превысит это крайнюю нагрузку на мотор? — обратился Скобеев к Лаврухе.
— Потянет! Вполне потянет. Особенно по Васюгану. Там не течение — тишь, — закивал головой Лавруха.
— А выгоды в самом деле немалые. Возьмем, скажем, вместимость нашего первого паузка. На нем мы перевезли… — Скобеев снова открыл свою клеенчатую тетрадь, начал извлекать из нее цифру за цифрой…
И потекла оживленная беседа. Уж в самом конце, когда и Скобеев, и Еремеич, и председатель высказались раз по пять, Лавруха вспомнил об Алешке.
— Ну а как комсомол? Имеет или нет какие-нибудь предложения? — Он сделал рукой приглашающий жест. — Давай, Алексей-душа, влазь в наши заботы. Может быть, тебе что-нибудь у нас не по нраву? Мы-то ведь сработались, пригляделись. Сколько лет вместе плаваем!
— Нравится мне на базе, — сказал Алешка, рукавом утирая пот с носа. — А предложения от комсомола имеются. Вот, скажем, библиотека. На базе больше сотни книг. А где читки? Читок нет.
— Верно, Алексей-душа! Верно! И мы с тобой, Лавруша, не догадались внести в проект постановления насчет читок. Молодец, матрос Алексей Бастрыков! О недостатках надо лупить прямо. В лоб! Это тебе, Лавруша, минус. Ты должен, как секретарь партии на базе, заниматься такой работой…
Никогда прежде Алешка не видел Скобеева таким возбужденным, радостно возбужденным. Алешка и не подозревал, что причиной этого был он сам. «Будет из парня толк. Будет! Уж раз пробуждается в нем интерес к общему делу — пойдет он и дальше, не остановится!» — думал Скобеев, одаривая Алешку щедрой улыбкой своих карих глаз, ласковых, серьезных и чуть-чуть настороженных в этот миг.
На другой день, на рассвете, плавучая база подняла якорь, подобрала причальные чалки и канаты и отправилась вниз по Оби. По пути она должна была зайти в Парабель, принять на борт товары и двинуться к устью Васюгана.
Глава восьмая
«— Послушай, Панка Скобеева, Прасковья Тихоновна, задаю я себе вопрос: кто ты такая? В чем представляется тебе твое назначение в жизни? Как рисуется тебе идеал человека твоего времени?
— Кто я такая? В самом деле, кто же? Я дочь рабочего, революционера и коммуниста. Интеллигентка в первом поколении. Мой отец — сын рабочего класса, сын его революционной партии, и я горжусь этим. Почему? А потому, что наша революция представляется мне самой великой и прогрессивной революцией в мире. Я читала историю Великой французской революции, историю чартистского движения в Англии, историю Парижской коммуны, историю крестьянских революций в Европе. Не было другой революции, цели которой охватывали бы таким всеобъемлющим образом весь уклад современного общества, переделывали бы его в интересах девяноста девяти процентов народа.
Я принимаю ее всей душой, она — дело моей жизни. Отсюда мои представления об идеале человека моего времени. Жить ради интересов революции, творить ее вечно живое дело, видеть ее плоды в жизни! Что может быть лучше!
— Итак, ты считаешь себя революционеркой, Панка? А знаешь ли, какие огромные обязанности накладывает это на тебя? Ты не боишься? Тебя не страшит тернистый путь? Трудности? Ожесточение борьбы?
— Да, я революционерка. Отчетливо сознаю, что это значит. Ничего не боюсь. Трудности? Ожесточение борьбы? Но нет трудностей и ожесточения борьбы без радостей. Будет радость от чувства, что ты борец, будет радость преодоления трудностей, наконец, будет большая радость победы. Как можно без всего этого представить себе жизнь? Можно просто и без особых усилий создать для себя радужный мирок домашнего уюта, стать канарейкой, забавлять себя и других, подобных себе, тихим чириканьем, просуществовать, ничего не увидев, ничего не сделав. Нет, это не по мне!
— Кого бы ты выбрала, Панка, в пример себе?
— Многих! Целые поколения русских революционеров. Их жизнь — великая школа для нас. Их работа, подвиги, самоотверженность — это бесценные уроки для нас.
— Но кто особенно близок твоей душе? Чей образ вызывает в твоем сердце чувство преклонения и восхищения?
— Ленин! Ленин! Кроме него, мне близок и дорог Чернышевский. Из зарубежных деятелей — Карл Либкнехт. Из женщин — Софья Перовская, Надежда Крупская, первая женщина-комиссар Лариса Рейснер.
— Твои общественные чувства не подавляют в тебе твоих личных чувств? Ты не попадала еще в такие обстоятельства, при которых бы между этими чувствами возникали неодолимые противоречия?
— Мои общественные чувства — это и мои личные чувства. Расчленению они не поддаются. Для меня: ради всех — это значит и ради себя.
— Но есть же у тебя люди любимые, менее любимые и нелюбимые?
— Конечно! Но важно научиться владеть своими симпатиями и антипатиями. Иначе не отличишь большого от малого, впадешь в себялюбие. Я говорю лишь о людях, близких мне по духу, одних со мной устремлений. Враг — это совсем другое. Он может вызвать во мне жалость, но никогда не вызовет во мне сочувствия, сострадания и тем более симпатии.
— Кто же особенно дорог тебе вот сейчас? Кого ты любишь горячо, преданно и без всяких оговорок?
— Отца. Тихона Ивановича Скобеева. Я часто-часто думаю о нем. Наверняка на земле есть люди более значительные по запасу своих духовных сил, и все же он остается для меня высоким примером. Я думаю о нем всегда с большой нежностью, но без жалкого умиления. Мне дороги его мысли. Я часто воображаю, что он скажет в том или ином случае. Мне радостно мысленно слышать его голос, молодой и звонкий: “Ты, Прасковьюшка, думай больше. Ум, как руки, как ноги, должен работать. И не заносись высоко. Падать будет больно. На небо поглядывай, а от земли не отрывайся”. Я очень люблю его простую, ясную речь, присказки и поговорки, которыми его щедро одарила суровая рабочая жизнь. Иногда он кажется очень красивым, и я начинаю жалеть, почему мне не выпал талант художника. Я непременно нарисовала бы его портрет. Худощавое лицо, карие, а точнее коричневые, временами острые, как сверкание бритвы, глаза, морщинки, исчертившие лоб. Особенно прекрасно его лицо в мгновения перехода от глубокой серьезности и даже строгости к умной полушутке, к мудрой улыбке. Тут особенно четко проступают в нем бесконечная чистота чувств, ясность опыта, бесхитростность, простота и, может быть, наивность. Как у ребенка. Только уловив эти черточки его вне