А что до неосуждения, то в проповедях о. Иоанн неоднократно говорил о том, что это — кратчайший путь к спасению. А между тем мы, как сказано в одной из его проповедей, «поднимаемся своим мнением и судом и над ближними, и над дальними, и над малыми, и над великими. Мы судим, когда знаем много, мы судим и тогда, когда ничего не знаем; мы судим со слов других». И даже когда «милость Божия уже стёрла рукописание грехов, а мы всё ещё продолжаем помнить и судить. Но это уже суд не над человеком, а над Богом, помиловавшим и простившим».
...Мимо неслись, грохотали, пульсировали 1930-е годы. Москва росла на глазах, сносила храмы и прокладывала улицы, отменяла карточки, то закрывала, то открывала для общедоступного посещения рестораны, пускала троллейбусы и метро, меняла открытые «газики» на новенькие М-1 и ЗИС-101, приветствовала челюскинцев и чкаловцев, после девятилетнего перерыва в 1936-м снова начала праздновать Новый год, веселилась на ночных карнавалах в ЦПКиО имени Горького, с волнением следила по картам за линией фронта в далёкой Испании, проклинала врагов народа... И крохотной клеточкой этой огромной разнообразной жизни была жизнь бухгалтера Ивана Михайловича Крестьянкина, который уже с полным правом мог называть себя москвичом.
Как мог чистый душой, верующий, бесхитростный юноша выжить в городе, где в прямом и переносном смысле правили бал Воланд и его соратники? Не опошлиться, не соблазниться, сохранить себя и свои ценности от наседающей со всех сторон реальности?.. С одной стороны, Ивану было неимоверно труднее, чем современным православным людям, не испытывающим гонений за свою веру и внушающим современникам уважение. Вот какие реалии тогдашней Москвы запечатлел мемуарист А. Б. Свенцицкий: «В школе учили вирши Демьяна Бедного: “У Николы сшибли крест, стало так светло окрест! Здравствуй, Москва — новая, Москва — новая, бескрестовая!” Яркими красками на корпусах “антирелигиозных” трамваев, оборудованных художниками РОСТа и авторами ЛЕФа, были нарисованы неприличные карикатуры на Иисуса Христа, Богоматерь». Видеть всё это, сталкиваться ежедневно было, понятно, невыносимо тяжко. А если задуматься, с другой стороны, в чём-то было и проще. Ведь Москва 1930-х ещё хранила огромное количество примет старого, не добитого ни революцией, ни последующими ломками. Людям, которым в 1917 году было по 20 лет и которые успели хлебнуть воздуха прежней эпохи, в 1937-м исполнилось всего 40, что уж говорить о более старших поколениях. Соответственно, жили (пусть и не на переднем плане) и многие «старые» понятия, взгляды, убеждения, не говоря уж о тех иррациональных вещах, которые обычно не учитываются статистикой, но составляют тем не менее важный фон «духа времени». Не смущали слух и зрение повсеместные Интернет, телевидение, реклама, не было разливанного моря дёргающей в разные стороны прессы и литературы. Гонения на веру лишь укрепляли её. Легче было сосредоточиться на душе, отгородившись от чуждого мира. Да, кроме того, мир ведь никогда и не был Ивану Крестьянкину чуждым. Он всегда — и в юности, и в старости — был встроен в жизнь, более того, проницал её настолько глубоко, что за советом и наставлением к нему спешили и люди, казалось бы, знающие вокруг все ходы-выходы. Но, как всякий верующий человек, он мерил окружающее Божией меркой и видел в реальности, если воспользоваться выражением Юрия Трифонова, другую жизнь. Поистине вокруг него были две Москвы — Москва земная и Москва небесная. Для чистого всё было чисто...
«Я очень хорошо помню довоенное время, — вспоминал митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим (Нечаев). — Москва в те годы сохраняла ещё многие старые традиции и обычаи. Уклад, который формировался веками на основе строгого соблюдения церковного устава, перешёл в быт и трансформировался в радушие, приветливость, столь характерные для старых москвичей. И эта атмосфера приветливости ещё сохранялась, несмотря на очень сложные, трудные времена. <...> Тогда в наших коммунальных квартирах, в условиях чрезвычайно трудных социальных, политических перемен, ломок, оставались непререкаемыми основные ценности: достоинство личности, которая в скудности создаёт свой духовный мир, и законы общежития, которые позволяли людям с разными характерами, разными способностями, но одухотворённым одной идеей совместного родового, племенного, семейного, просто человеческого совыживания сохранить Русь — также, как и в погромном тринадцатом веке, и в Смутное время, и в переломный, страшный век двадцатый».
А другой мемуарист, филолог А. Ч. Козаржевский, оставил такую зарисовку церковного быта Москвы 1930-х годов: «Довоенные прихожане в большинстве своём успели получить минимум духовных знаний ещё до семнадцатого года. Хорошо знали церковную службу, держались своего прихода, хорошо знали друг друга, у каждого было привычное место молитвы. <...> Получил большое распространение институт сестричества. Совсем юные девушки, взрослые и пожилые женщины в скромных тёмных платьях и белых косынках следили за порядком богослужения, ставили свечи, оправляли лампады, подводили детей и немощных к Чаше, кресту, иконам, ходили с блюдом для сбора доброхотных даяний. <...> Время богослужения было рассчитано на работающих людей, а не только на пенсионеров. Будничная литургия совершалась в половине седьмого утра, вечернее богослужение — в половине седьмого вечера».
В Орле Ивану доводилось бывать в эти годы нечасто, и поводы эти были грустными: мать продолжала болеть, сказывался возраст — к середине 1930-х Елизавете Илларионовне было уже за шестьдесят, по меркам той эпохи — бесспорная старость. Мать и сын регулярно переписывались, сохранились фотографии Ивана с трогательными надписями, адресованными маме. Уже в 1950-х батюшка рассказал своим рязанским прихожанам об одном случае из своей московской юности. Как-то он подхватил воспаление лёгких, врачи предписали усиленное питание, а был как раз пост. Иван написал об этом матери и получил ответ: «Сынок мой родной, умирай, а Закон Божий чти». «Стал он молиться о своём спасении Божией Матери и Спасителю своей горячей молитвой, кушал картошечку и масличка подсолнечного, когда можно было, вот и спасся», — вспоминала жительница рязанского села Троица Мария Андреевна Коровина-Попова, слышавшая этот рассказ от самого батюшки.
Самым печальным оказался приезд в родной город в августе 1936-го. Мама болела тяжело, а отпуск заканчивался, нужно возвращаться в Москву. Что делать?.. Молитва облегчения не приносила, и Иван в смятении отправился к матушке Вере Логиновой, той самой, которая благословила его на переезд в столицу. Но старица на этот раз ограничилась загадочной фразой:
— Иди к доктору Ананьеву, он всё тебе скажет.
Ананьев?.. Конечно, этот аптекарь, знаменитый на весь Орёл своими клетчатыми штанами и пристрастием к велосипеду, был знаком Ивану, но чем он может помочь?.. Всё же, памятуя о прозорливости матушки Веры, молодой человек зашёл в аптеку. И точно, Ананьев, куда-то торопившийся, на ходу выписал какую-то микстуру и отделался отговоркой:
— Завтра... — он взглянул на часы, — ...ну допустим, без двадцати час придёшь ко мне и всё скажешь.
Назавтра, 20 августа 1936-го, ровно в 12.40. сердце Елизаветы Илларионовны остановилось. Скончалась она, как указано в свидетельстве о смерти, от воспаления кишечника. 23-го состоялись похороны на Крестительском кладбище, на котором собрались все братья Крестьянкины и сестра Татьяна. Могила Елизаветы Илларионовны находится недалеко от кладбищенского храма; сейчас она зажата со всех сторон позднейшими захоронениями, и попасть к ней можно, только изрядно попетляв в «лабиринте» из металлических оградок.
И снова понеслись московские будни. Снова были желанные встречи на колокольне у о. Александра, общение на близкие темы, чтение и обмен литературой. В то время достать какую-либо духовную книгу дореволюционного издания было почти невозможно — в букинистических магазинах они не продавались, их можно было купить только «из-под полы», с рук, у человека, распродававшего свою (или чужую) библиотеку. Именно в 1930-х у Ивана Крестьянкина появились первые богословские труды, изданные в начале века. В свободное время он внимательно штудировал их, стремясь пополнить образование. Это был целый мир, даривший успокоение и разительно непохожий на официальщину, которая насаждалась повсеместно.
Тетрадь за тетрадью заполнялась выписками из этих книг. «Желаешь ли ты, человек малый, обрести жизнь? Сохрани веру и смирение, потому что ими обретаешь милость и помощь. Желаешь ли обрести сие, то есть причастие жизни? Ходи пред Богом в простоте, а не в знании. Простоте сопутствует вера, а за утончённостью и изворотливостью помыслов следует самомнение, за самомнением же — удаление от Бога». Это «О вере и о смиренномудрии» преподобного Исаака Сирина. Этого древнего аскета, которого впервые перевёл на русский язык преподобный Паисий (Величковский), всегда особо почитала Русская Церковь; святитель Феофан Затворник даже составил отдельную молитву этому святому. Глубоко ценил труды преподобного Исаака Сирина и о. Иоанн Крестьянкин...
Особую радость приносили и поездки-паломничества, в которые иногда отправлялись верующие молодые москвичи. Например, в деревню с необычным названием Старый Ужин на берегу озера Ильмень. Там в простой деревянной избе жил монах Досифей (Принцев) — почти ровесник Ивана, 1906 года рождения. С восьми лет у отца Досифея были парализованы обе ноги и рука. Но никто никогда не слышал от него ни стона, ни жалобы. Знавшие его говорили, что лицо парализованного монаха было озарено таким внутренним светом, такой любовью к Господу, что естественное чувство жалости к калеке у пришедшего быстро переходило в благоговение, восторг, умиление. Мгновенно понимая, с какой именно бедой к нему пришли, о. Досифей с улыбкой говорил: «Жаладный (желанный), не греши больше». А если было нужно, возвышал голос, твёрдо говорил грешнику о необходимости покаяния.
Другую болящую, которую навещали Иван Крестьянкин с друзьями, звали Зинаидой. Без ногтей и зубов, вся покрытая язвами, она была неподвижна уже на протяжении тридцати лет. Можно предположить, что бывали друзья и у Матроны Дмитриевны Никоновой, легендарной слепой чудотворицы Матроны Московской, прославленной в лике святых в 2004 году; своего угла у неё в столице не было, и она скиталась по Москве от Пятницкой до Сокольников, от Вишняковского переулка до Петровско-Разумовского — кто приютит, у того и жила.