Отец Иоанн (Крестьянкин) — страница 35 из 103

Наконец, дошли, построились. И не успели отдышаться, как ожил прикрученный к столбу репродуктор. Из него донеслись всего лишь три фразы, но все они касались именно о. Иоанна:

— Внимание! В этапе есть священник. К его волосам — не прикасаться!

Снова изумленные вопросы: как? Почему именно он?.. Но, так или иначе, уже второй раз за время заключения по Божьей милости он избегал унизительной стрижки. Так и ходил весь срок — с пышной темной шевелюрой, где уже просверкивали ниточки седины.

Когда заключенных распределяли по командам и речь зашла о Крестьянкине, уголовники неожиданно дружно начали кричать: «Это наш батя, наш!» Но распределили «батю» все-таки к политическим, к 58-й статье. Барак был рассчитан на триста человек. Внутри — трехъярусные железные нары, «шконки», говоря по-тюремному. Большая печь с трубами, на которых сушатся портянки. Обилие блох. Первые знакомства, первые рассказы о себе и своем «деле»… Благодаря Александру Михайловичу Поламишеву (1923–2010), профессору ВГИКа, а в 1950-м — молодому заключенному Каргопольлага, у нас есть возможность «увидеть» первое появление о. Иоанна в бараке:

«Сижу как-то на нарах вечером после работы, вдруг конвой вводит человека: тоненький, темные кудри, бородка, прямо юноша лет 16, хотя ему было 40. Видно, батюшка. Вошел, всем поклонился, поискал глазами красный угол, перекрестился, нашел свободное место на нарах, сел. Я подошел к нему, сел рядом, и от него такой душевный свет исходил, и я сразу привязался к нему и полюбил этого батюшку. Впрочем, к нему были расположены все: воры, убийцы, рецидивисты, интеллигенты. Открытый, отзывчивый, он очень располагал».

Место для батюшки отвели на верхнем, почетном ярусе нар, где было теплее. А наутро — начало лагерной эпопеи, и наверняка даже страшно было представить, что вот так, в таком «послушании» пройдут следующие семь лет жизни.

Подъем в лагере в пять утра. Заключенных (лагерное сокращение «з/к», придуманное в конце 1920-х на Беломорско-Балтийском канале, уже было общераспространенным) строили на плацу и пересчитывали по «пятеркам». Стояли при этом в том, в чем спали, — теплые вещи на ночь сдавались на «прожарку» от паразитов. После нудной процедуры поверки следовал завтрак — перловая каша с селедочными головами и кусок ржаного хлеба. Перед завтраком давали кружку противного на вкус настоя от цинги. Затем выдавались наряды на работу, и колонну несколько километров вели пешком на лесоповал. Идти нужно было строго по маршруту — отклонишься немного в сторону, и конвой стреляет без предупреждения (а мог и спровоцировать з/к, чтобы нарочно вышел из строя: за пресечение попытки к бегству конвоиры получали отпуск). Началом рабочего дня считался час, когда заключенные приходили на место работы.

Работали бригадами по 25 человек, в каждой были два-три опытных лесоруба-инструктора. Каждая бригада получала участок, который определялся зарубкой, сделанной на дереве. На следующий день валили лес начиная с того места, где закончили работу накануне и, таким образом, вальщики либо приближались к лагерю, либо удалялись от него. Работа состояла из множества этапов. Если зима, то сначала нужно вытоптать вокруг деревьев снег, который часто лежал по грудь. Этим занимались инвалиды — однорукие или безрукие. Затем намеченные деревья начинали пилить — конечно, не механическими пилами (по-лагерному они назывались «балиндрами») и не бензопилами (до выпуска знаменитой «Дружбы» оставалось пять лет), а двуручными, попарно. Сначала делали подпил с той стороны, куда дереву предстояло падать, а затем — основной рез с другой стороны. Сваленные деревья нужно очистить от сучьев, распилить на бревна, сложить в штабеля. И так 12 часов подряд, с перерывом на «обед» — так называлась порция ячневой каши на воде и дневная «пайка» хлеба, ее размеры зависели от норм выработки — от 300 до 700 граммов.

Нормы выработки на лесоповале были непосильно высокими. Рассчитывал их бригадир — смотрел на толщину и длину бревен и вычислял, сколько «кубиков» леса бригада свалила за день, при этом учитывались глубина снега и порода дерева. От этого и зависело количество хлеба. Причем тому, кто не мог выполнить норму из-за истощения, пайку не добавляли, а уменьшали. Поскольку Каргопольлаг был на хозрасчете, лесорубам платили деньги за вырубку, но всерьез к тому, чтобы «ударничать» и таким образом заработать побольше, никто не относился.

Летом было полегче. Если делянка размещалась далеко от лагеря, в лесу устанавливали палатки для ночлега, можно было и подкормиться грибами-ягодами. Зато мешал жить гнус, от которого не спасали никакие сетки-накомарники. Бывала на севере и жара. «Пить из дорожной колеи да из ржавой консервной банки я не смог, а все пили, такая была жажда от жары и от голода», — вспоминал о. Иоанн лагерное лето.

Выходных заключенные не знали, исключений было два — 1 мая и 7 ноября. Привыкшие на воле к физическому труду и молодые выдерживали на лесоповале дольше, те, кто постарше и послабее, — два-три месяца. Первыми от непосильного труда, голода, холода и болезней погибали интеллигенты — врачи, писатели, артисты, учителя.

Возвращались, как и уходили, уже затемно. Вечером валящихся с ног от усталости лесорубов опять пересчитывали. В 23 часа звучала команда «Отбой». А в пять утра снова подъем, и так — год за годом…

Конечно, определи бригадир о. Иоанна в пильщики, и его похоронили бы уже в конце 1950-го. Но его поставили на легкую, с лагерной точки зрения, работу. Когда срубленное дерево падает, ему нужно задать верное направление, чтобы оно не рухнуло на самих лесорубов или окружающих. Вот этим батюшка и занимался. Обязанности его только внешне казались легкими. Попробуй в одиночку задать направление столетней ели, чей ствол обхватом в три тебя!.. Ошибешься — покалечишь, а то и убьешь кого.

Но опыт на лесоповале приобретается быстро. И вскоре о. Иоанн уже знал, что главное в процессе падения дерева — это направляющая щепа, недопил между основным резом и подпилом. Допиливать щепу до конца нельзя, иначе траектория падения дерева будет непредсказуемой. А вот если оставить примерно пять сантиметров, ствол относительно легко пойдет в нужном направлении. Если в дереве есть незамеченное дупло, оно при падении трескается и распадается на большие щепки, от которых запросто можно погибнуть. Знал вальщик стволов и то, что в любой момент кто-то из з/к может нарочно шагнуть под падающий ствол — чтобы свести счеты с опостылевшей жизнью или покалечить себя и хоть немного «отдохнуть» в лагерной «больничке». За этим тоже нужен был глаз да глаз.

«Лагерники подпиливают, — вспоминал батюшка, — а в мою задачу входило повиснуть на дереве и повалить его в нужном направлении. И вот я висну на нем да молитву дею. Со стороны кричат: „Давай, батя, давай!“ — а дерево ни с места. Вот такая была школа молитвы».

Интересно, что даже в этой тяжелейшей работе (лесоповал заслуженно считался лагерным «жупелом») можно было при желании найти свои плюсы. Об этом вспоминала заключенная Е. Н. Федорова, сама прошедшая валку леса: «Масса работ есть тяжелее и нуднее лесоповала. Та же корчевка пней, или земляные работы, да даже и полевые — утомительные своим однообразием.

На самом деле если бригада дружная, если пилы и топоры острые, если деревья толстые — из каждого больше кубометра древесины выходит — и если люди не истощены до крайности, лесоповал вовсе не самая страшная и тяжелая работа.

Лесоповал — работа, на которой вполне можно сделать норму и даже больше, а главное — это работа разнообразная и по-своему даже интересная. Во всяком случае, не чисто механическая — в ней участвует и голова.

Надо сообразить, с какой стороны выгодней подрубить сосну, сколько ее надо пропиливать, чтобы не соскочила с комля и не перебила бы людей, падая не на ту сторону, на какую надо. Решить, где упереться баграми, чтобы лучше расшатать и повалить подпиленное дерево. Кроме того, надо определить, на какую древесину пойдет ствол — на „баланы“ или на деловую древесину, ведь десятник не всегда под рукой. Надо разметить и начать пилить так, чтобы не застряла и не сломалась пила. Надо также суметь раскопать вчерашний костер, занесенный снегом, и раздуть тлеющий уголек. Надо заставить гореть огромные сырые заснеженные ветви».

Но так или иначе, сил после рабочего дня оставалось ровно настолько, чтобы кое-как дотащиться до барака и рухнуть без сознания на нары. И первое время о. Иоанну казалось, что дни его сочтены — он не выдержит режима, просто упадет как-нибудь в снег на делянке, как падали люди десятками и сотнями — от постоянного голода и недосыпа…

Кроме непосильного графика, невыносимо тяжелым был и сам лагерный быт. Грязь, скученность, голод, холод, отсутствие нормальной одежды. Старенький подрясник скоро пришел в негодность, пришлось переодеться в черную арестантскую робу. С обувью тоже было худо: из старых автомобильных покрышек вырезали по ноге резину, под нее накручивали портянки — вот и готово. Неимоверно тяжело было слышать постоянную, тупую, утомительную матерщину, которая лезла отовсюду. И, конечно, страшно было становиться свидетелем воровских поножовщин, вспыхивавших там и сям по любому поводу. О. Иоанн с содроганием вспоминал один такой эпизод: «Несут его, он уже мертвый, а лес рук тянется еще и еще вонзить нож, чтобы утолить разбушевавшуюся в душе стихию зла».

Но именно в такой страшной обстановке открылись ему истины, которые были непостижимы на воле. У него была вера, были молитвы. И именно там, на дне человеческой жизни, он впервые по-настоящему осознал, какую силу несут в себе вроде бы бесхитростные, написанные много веков назад слова, как могут они выстраивать то, что, казалось бы, безнадежно разрушено… Батюшка вспоминал, как в беседах с о. Сергием Орловым, друзьями по академии пытался понять — возможно ли постичь блаженство монашеского служения в миру, когда нет ни путеводителя, ни спутников, а вокруг множество соблазнов? «И теперь Господь ответил на этот вопрос: „Да, да, возможно! Иди за Мной, иди по водам житейского моря дерзновением веры, держась крепко за ризу Мою“.