Отец-лес — страница 39 из 82

я Леса, даже самые могучие, как бы теряют голову от страха и шумят, словно стадо буйволов, ревут, словно волны морские, осатаневшие под бичующими ударами ветра. Но все эти живые звуки, бесчисленно повторяясь и чередуясь, уже давно обрели стройный порядок в прозрачной полифонии веков, и музыка сфер, одухотворяющая струны и звучные скважины флейт в моём Лесу, давно заучена мною наизусть. В любое мгновенье, прислушавшись к тишине или звучанию Леса, я могу продолжить, напевая про себя, текущую в богоданное время мелодию тонкого безмолвия или тревожного упования.

Таковы и людские страсти — все они уже давно закомпонованы в одном общем опусе на тему человеческой тщеты, и я прослушиваю его фрагменты весьма редко, ибо действует на меня эта музыка чрезмерно волнующе. Но вот одна его часть привлекает меня чаще других, она до глубоких недр будоражит душу мою и остаётся для меня всё такой же мрачной тайной, как и при первом соприкосновении. Вот плачет младенец — смолк; но вот плач продолжился — и резко усилившись в своей горестно-требовательной интонации; и снова краткая пауза: словно прислушивается, не близится ли избавление; и вот накатывает вопль отчаяния такой высоты и силы, что выдержать это уже нет возможности — надо немедленно что-то делать, хотя бы подойти и взять ребёнка на руки. И он вскоре начинает постепенно возвращаться из какого-то не доступного никому, кроме него, клокочущего огненными недрами, неистового мира, быстро остывая, сразу снижая крик, затем долго плача на одной ноте и, подобно молодой планете, постепенно покрываясь каменистой коркой сплошных всхлипываний; но вот всхлипывания совсем стихли — и очень быстро окуталась молодая планета воздушной средой, которая засветилась под лучами солнца голубым нимбом; а вот и пали на землю первые потоки ливня, родилась зелень — и сверкнула на лике планеты первая улыбка жизни. Слава богу, из предмета космической катастрофы ребёнок снова стал обычным ребёнком…

Но, повторив весь путь эволюции от огненной стихии до лучезарной человеческой улыбки — что же он запомнил из этого пути, что стало для него особенно дорого? Неужели затаилась в процессе этого развития какая-то роковая, никем не замеченная ошибка? Желание уничтожить другого человека, то есть, в конечном итоге, себя, желание Деметры _не жить_ — неужели где-то на дистанции долгого развития род людской всё-таки ждёт последняя быстрая катастрофа? Мой Лес человеческий, выбежавший из Леса древесного на широкие равнины, пока ещё шумит на планете, он жив и процветает, но что будет с ним лет через двести?.. Отцу-лесу, видимо, нечем поделиться с детьми, кроме своего великого одиночества.

Идущая навстречу девушка одета в светло-серый плащ; узкое бледное лицо, под косо надвинутым беретом светятся глаза — издали внимательно глядят на меня; это произошло среди привольных лугов в окрестностях бывшего посёлка Гуд; она дочь председателя колхоза «Новый путь», того самого, который перестал существовать после того, как его присоединили к огромному нищему хозяйству по соседству; она долго где-то училась, жила в городах и вновь появилась в деревне уже к тому времени, когда от неё, собственно, осталось всего две избы и множество ям, заросших свирепо крапивой — на месте стоявших здесь дворов.

До ближайшего села было километра три, амбулатория находилась именно там, и её могли разместить поближе к работе, благо была она бессемейной и любая одинокая старуха взяла бы её к себе на постой. Но она захотела жить в родительском доме — сами родители с сыновьями жили уже далеко отсюда — и каждое утро в любую погоду она одиноко проходила этот путь: сначала по берёзовой километровой аллее, заросшей высокой травой; затем краем поля по просёлочной дороге. Вечером она возвращалась назад той же дорогой, оставив позади многолюдную деревню с её озабоченными жителями, с вечерним стадом, возвращавшимся с выпасов, с гулом и гомоном неспящего народа, с тёплыми летними ночами, когда по влажным от росы просторам далеко разносились резкие звуки гармонии и призывно звучали женскими голосами распеваемые песни. Она никогда не оставалась в деревне на весёлых сборищах молодёжи, среди грудастых, щекастых своих сверстниц и жизнерадостных деревенских женихов. Они также не тянулись к ней, не зазывали её, и часто бывало, что, проходя краем поля в своём белом халате, видимая издали, она лишь прибавляла шагу и быстренько скрывалась в берёзовой аллее, если вдруг из ближнего проулка вываливала пёстрая толпа разнаряженной молодёжи с гармонистом во главе — направлявшаяся в соседнюю деревню компания, чтобы потанцевать там кадриль, поводить хороводы, пошуметь, побегать и, может быть, слегка подраться.

Лишь скрытая от чужих глаз за рядами неровных берёз, стоявших вдоль канав, девушка успокаивалась, замедляла шаги и, заложив руки за спину, шла по узкой тропинке, задевая коленями шаткие метёлки зреющих трав. Белый халат её, попадая в полосы вечернего солнца, пробившегося сквозь деревья, вспыхивал неимоверно ярким розовым светом, и загустелая лесная мгла между деревьями, за окраиной брошенной деревушки, казалась в эти мгновения особенно угрюмой и неприступной.

Она подходила к своему бревенчатому дому, молчаливому и насупленному, как огромный больной леший, из тайной щели сбоку крыльца доставала ключ и отпирала дверь. Стоя на высоком крыльце, она оборачивалась и пристально оглядывала всю широкую поляну с дубами, во что превратилась её родная деревня. Здесь когда-то шумела и плескалась чистая и прекрасная жизнь осуществлённой мечты, и девочка была рождена в ту счастливую пору, когда от лугов и полей, от утренних дубрав и берёзовых рощ как бы веял на крестьянскую душу ветерок золотого века. Земля была хоть и общая на дюжину семейств, но своя, и её было достаточно, чтобы не только удовлетворить безжалостную похоть голода, а и напитаться радостным трудом любви, когда самая тяжкая крестьянская работа, сопряжённая со страстью и мощью туков Деметры, вдруг из потной заботы превращается в жадное счастье тела и духа. Даже сенокос и жатва вручную на больших полосах, каких не видали раньше бедняки, были для них не в тягость — и молотьба ручными молотилками и цепами, околот льна деревянными вальками. Все эти работы начинались дружно и завершались быстро, потому что было счастье от любви, которое преображает самую суть жизни и даже поворачивает ход её совсем в иную сторону, чем дотоле.

Я взирал на эту новую жизнь «Нового пути», укрывшись в тени шумящей листвы дуба, испытывая подлинную радость за столь сказочное преображение крестьянской жизни: ни барина над мужиком, ни надсмотрщиков его, ни начальников, — паши и сей, наполняй мешки на току хлебом, льносеменем, овсом, грузи на телегу и вези домой… Но счастье такое продолжалось у них всего два года — и тут объявились начальники, и вместо прежних мироедов выскочили другие, на совслужбе накачивавшие себе круглые ряшки и розовые загривки… Когда «Новый путь» насильно присоединили к насильно образованному, но внутри себя не существующему огромному коллективному хозяйству, когда через некоторое время стали забирать у крестьян всё то, что щедро рождала им Деметра, и когда распоряжаться тем, как и что сеять и сколько пахать, и учить, как любить труд на исторически новых полях, стали удивительно знакомые по старорежимным физиономиям сытые и уверенные городские начальники, то поняли крестьяне, что «Новый путь», показавшись лишь на куцый миг, приказал долго жить. Потому что кому-то из моих больших начальствующих деревьев, тех, из которых шьют государственные корабли, стало ясно, что счастливый вольный человек, не обездоленный, вполне обеспеченный, гордый собою, не захочет, пожалуй, почти весь свой труд отдавать задаром ради чётких идей и тех законных привилегий, которые должны иметь знатоки и ревнители новой эпохи. И надо было сделать так, чтобы крестьяне были приучены работать много, а получать мало — одни палочки в табеле учёта трудодней, палочки без нуля. И мужикам стало ясно, так же как и раскидистым дубам, растущим на лужайках деревни, чем это всё грозит, что получится из всей этой чёткой исторической затеи лет этак через двадцать, — и крестьяне стали уезжать из Гуда, распродав свои дома. Кто-то из них стал железнодорожником на полустанке в Сибири, кто-то московским или рязанским обывателем, уповающим впредь не на тучную мощь плодородной Деметры, а на месячную зарплату от какой-нибудь жилищной конторы, начальником коей является некий Сидор Пидоров, позапрошлогодний мухомор с хитренькими глазками, бледной физиономией и двумя кустиками волос вместо бровей — фантом, которого не существует на свете, управляет делами да покрикивает на тебя…

Итак, к пятидесятым годам от посёлка Гуд, где был колхоз «Новый путь», осталось всего два дома, в одном только что скрылась вернувшаяся с работы фельдшерица, в другом коллективно поселились деревенские домовые. Повыбив все стёкла, они каждую ночь забавлялись тем, что высовывали из окон головы и, глядя вверх, дразнили сонных галок, устроивших в печной трубе гнездо из веточек, травинок и пуха, — ругали, передразнивали птиц, стучали по ржавым печным вьюшкам пятками, и галки в ответ только слабо попискивали. Я смотрел из своих чёрных глубин на эти угрюмые два дома, и мне до пронзительной боли жаль было наблюдать столь явную картину беды и несчастья. Бывший председатель «Нового пути» к тому времени уже успел отсидеть в тюрьме (неизвестно, сколько бы лет он томился в лагере, если бы не попросился на войну и не отвоевал всю её до конца). Он ночами часто выходил под дубы и в тишине, нарушаемой лишь отдалённым смехом деревенской молодёжи да брёхом какой-нибудь занудливой собачонки, ходил кругами и думал, делился мыслями со мной, не зная, что мне открывает то затаённое, ужасное, истинное, которым не мог поделиться ни с кем, — всё то, что постепенно открывалось ему во всей своей жестокой неотвержимости. Нельзя, нельзя было жить и работать на земле без любви, без той любви, с которою он прожил всю свою бедняцкую молодость, которую пронёс через все войны, по которой, он видел, протомился весь свой век безземельный его отец-пильщик. Нельзя было без любви, но чтобы любить, надо было землёю владеть, чтобы она была твоей безраздельно, как жена, богом данная, а иначе ничего не получится. Это понимал он, это понимали и другие мужики, — но принцип новой идеи был в том, чтобы им не владет