Отец мой шахтер (сборник) — страница 40 из 148

– Ну и почему? – Мамин терял терпение.

– Потому что фабриканты собираются вернуться. На нас уже бросали листовки, в них было все написано… Вы зайдите к ним, проверьте. Только, разумеется, чтобы я не фигурировал.

– Мужчины есть у них? – неожиданно спросил Свириденко.

– Нет, мужчин уже нет, – ответил тот. – Но разве это что меняет?

– А вы почему не в армии, почему не эвакуировались? – эти вопросы задал Непомнящий, с откровенной ненавистью глядя на благообразного мужчину.

– Я? – заволновался тот.

– Ты, дядя, за собой гляди… – Свириденко пошел от этой калитки первым.

Лето Василий домыл башню, прополоскал хорошенько в воде и отжал ветошь; спустившись в люк, разложил ее аккуратно на полу – как половичок. Потом вытер об нее босые ноги, огляделся, сел на место командира танка, прижался лицом к видоискателю… Луговина, сосна, роща приблизились, увеличенные, но были видны хуже сквозь мутные линзы триплекса, разграфленные сеткой прицела.

Лето Василий вздохнул, перебрался на место стрелка-радиста, подумал и нажал кнопку включения рации. Эфир ответил противным бульканьем и завыванием, и Васино лицо исказилось нервной гримасой. Он крутнул ручку настройки, и сразу же заговорил немецкий голос, мужской, спокойный.

«Айн, цвай, драй…» – считал он, по-видимому налаживая и проверяя свою связь. Лето торопливо перевел шкалу. Другой немец, кажется, кого-то ругал, страшноватым своим, гавкающим языком. Третий балаболил что-то быстро-быстро и добродушно прихохатывал… Вася торопливо крутил ручку, и всюду звучала только немецкая речь. Они были везде и были совсем рядом. Лето испуганно выключил рацию, торопливо выбрался наверх, вытянув шею, он испуганно и настороженно смотрел из люка по сторонам. Края круглой, как блин, чуть холмистой земли с центром – могучим, но застрявшим краснозвездным танком – были пусты, тихи, безмолвны.

Лето Василий прыгнул солдатиком с башни в реку, поплескал в лицо пригоршнями воду, помотал по-собачьи головой, поморгал, покрутил в воздухе худыми руками – все для того, чтобы отогнать от себя сон, вышел на берег, огляделся внимательно, стащил трусы, торопливо и кое-как отжал их и так же, присев, натянул.

После этого Лето Василий выпрямился. Постоял. Вздохнул. Сел. Погладил шершавую траву ладонью. Прилег, подперев скулу кулаком, что-то сказал неслышное – губы зашевелились, и лицо на миг сделалось виноватым и обиженным. Может, вспомнил, как ругал его командир танка и как укалывал без конца командир башни. Наверное. Да, кажется, и губы его пробормотали эти слова: «Кругом одни командиры…»

А может, и совсем другие слова… Может, вспомнилась, как это бывает у мужчин в одинокую и печальную минуту, – одна из пустяковых мальчишеских обид, которая не забывается почему-то и остается самой обидной обидой, и вспоминается, когда все кругом не так, как хочется, и когда от этого становится жалко себя. Лето Василий глубоко вздохнул и повернулся на спину. По небу плыли облака…

…И вдруг все сделалось белым-белым вокруг: холмы занесло блескучим, в мелких барашках снегом, река застыла прозрачным полузаметенным льдом, и танк их краснозвездный был мертво вморожен в лед…

Лето Василий открыл глаза. Где-то всхлюпывала тихо вода. Он прислушался, сел, поднялся. Да, все верно. Когда он присел на траву – было тихо, а теперь вода всхлюпывала.

И, присев, переставляя белые голенастые ноги, Лето Василий, таясь, двинулся на этот звук.

В огороде-е верба рясна,

Там стоя-ала девка красна…

Услышав голос, он остановился. Голос был неопасный – грудной, мягкий. И слова были добрые. На берегу лежала вязанка свежесрезанного камыша с белыми сочными корнями и большой черный нож рядом.

Она ходила медленно за живым камышовым частоколом. Левой рукой она зажимала поднятый подол юбки, а правой, держа в ней сито, собирала ряску, процеживая воду сквозь сито.

Она остановилась, перестав петь, повернула голову, улыбнулась. Она не испугалась, не удивилась и не застеснялась, не опустила подол, не спрятала свои высоко оголенные ноги.

– Выспался? – спросила она ласково и спокойно голосом тем же, каким пела песню, словно продолжила ее.

Она вышла из воды, отпустила подол, высыпала собранную ряску в ведро. Она не была высокой, не была толстой, но почему-то казалась большой.

– А я гляжу – пушка в воде, а ты спишь. Да так сладко! Ну, я и не стала будить, думаю, пусть поспит. А ты чего же не ушел, все ушли, а ты не ушел.

– У меня приказ, – сказал тихо Лето Василий. – Я танк стерегу.

Она засмеялась, выпрямилась, убрала со лба прядь мягких русых волос, посмотрела на него удивленно:

– Да чего ж его стеречь! Нешто он нужен кому, такой страшила.

Лето Василий оглянулся, посмотрел на танк. Довод этот был неожиданным и убедительным. И он пожал плечами.

– А я утят завела, – громко и радостно сообщила она. – Хорошенькие! Желтенькие такие! Нарезала вот камышу, загородку им сделаю, а ряску – в корыто, чтоб как в речке плавали. Правильно же?

Лето Василий кивнул.

А она наклонилась, бросила за спину связку камыша, взяла в руку ведро и пошла от реки через луг.

Лето Василий смотрел ей вслед.


Во всякие времена с каким-то исступленным постоянством рождает таких, как он, наша природа и всякий раз сама потом удивляется глазами людей: как же это вышло такое, почему и зачем? Сами они обычно про себя не догадываются, а если и догадывается который, то легче им от этого не живется; обычно же они недоумевают, а винят во всем лишь себя. По жизни они становятся либо записными дурачками в своих деревнях и поселках, либо знаменитыми на всю округу певцами-пьяницами, да еще – ворами; и во всяком качестве одни бьют их и поносят, другие жалеют и любят; для одних они – в глазу сорина, для других – души отрада; с ними – невозможно, а без них, выходит, нельзя… Они лентяи, они часто говорят, что помнят, как родились, и значит, так оно и есть, потому как врать для них – труд более тяжкий, чем говорить свою правду. Они рождаются с удивленными лицами, удивляются свету до обмирания сердец и уходят, редко доживая до старости, – удивленные и благодарные…


– Слышь, – Свириденко на ходу обратился к Непомнящему, но не глядя на него, а зыркая нервно по сторонам зелеными своими, с прищуром, непонятными глазами, – а чего ты бабу свою бросил? Гуляла, что ль?

– Почему гуляла? – Учитель повернулся, посмотрел него возмущенно и беспомощно.

Идущий чуть впереди Мамин прислушивался.

– А чего? – тем же тоном продолжал рыжий. – Больная была?

– Откуда вы взяли! И не тычьте мне, пожалуйста, – оборвал его учитель, однако Свириденко будто не слышал.

– А если не гуляла и не больная, тогда чего? Сам, что ли, другую нашел?

– Никого я не искал и никого не нашел…

Свириденко повернулся к Непомнящему, посмотрел в его глаза прямо и насмешливо-презрительно:

– А чего ж тогда? – Он ждал ответа.

– Ну не сложилась жизнь, вы понимаете! Не сложилась! – почти закричал учитель.

Свириденко хмыкнул:

– Чего ей складываться, небось не кубики… Взял бабу, показал ей свою силу – и живи. – И для наглядности Свириденко сжал ладонь в большой жилистый, с редкими рыжими волосинами кулак, потряс им в воздухе.

Мамин свернул с дороги, подошел к высокой глухой ограде и, подтянувшись на руках, заглянул во двор.

– Товарищ! – крикнул он. – Воробьевы где живут? Худой длинный мужик копал что-то в огороде, быстро, судорожно даже как-то работая штыковой лопатой.

– Товарищ! – еще раз крикнул Мамин.

Длинный перестал копать и медленно, опасливо повернул голову, надеясь, видимо, на то, что это ему послышалось.

Рядом с Маминым подтянулся на руках и заглянул во двор Свириденко.

– Ого! – сказал длинный громко и отчетливо и кинулся бежать несколько комично – высоко поднимая колени, часто и широко работая локтями.

– Еще один чокнутый, – убежденно произнес Мамин. – Не город, а дурдом…


В огороде была разрыта довольно глубокая яма; на земле лежала на боку большая оцинкованная выварка, и из нее вывалилась одежда, которая была запрятана внутрь: мужской бостоновый костюм, женские шелковые платья и толстое зимнее пальто с каракулевым воротником.

– Чего это такое? – не понимал Мамин.

Непомнящий тоже не понимал.

– А это то, что одни граждане свое барахло поховали и уехали, а другие граждане остались и теперь это барахло выкапывают… Потайник это был, – объяснил Свириденко.

Со стороны центральной площади донесся вдруг звон разбитого стекла и крики.

Они торопливо вышли на тихую безлюдную площадь и не сразу заметили, что в высокой витрине продмага нет стекла. Из витрины спокойно, по-домашнему вышагнул парень. Он держал перед собой дощатый ящик, погромыхивающий стеклом бутылок. Парень поставил ящик на землю, отряхнул брюки, достал из кармана папиросы, закурил. Следом вышла из витрины женщина с выбеленным лицом. За спиной она тащила мешок с мукой. Мешок был тяжелый, она шла, напряженно наклонившись вперед, а битое стекло громко хрустело под ее ногами.

А парень поднял с земли кол, подошел к витрине универмага и, с силой размахнувшись, ударил по стеклу. Блестя большими острыми осколками и оглушительно звеня, оно вываливалось на мостовую.

– А ну стой! – заорал Мамин и стремительно побежал туда.

Парень ударил по другому стеклу витрины и посмотрел на Мамина удивленно.

– Застрелю гада! – закричал Мамин, расстегивая на ходу планшетку, как если бы это была кобура.

Парень бросил кол и побежал через площадь, и тогда, ругнувшись, кинулся наперерез Свириденко.

Непомнящий видел, как Свириденко с ходу сшиб парня, подхватил его, упавшего, потянул, прижал к стене. Подбежал и Мамин.

– Ты кого грабишь, гад? Ты свой народ грабишь! – кричал Мамин и тряс перед носом парня строгим указательным пальцем.

Непомнящий видел, как появились на площади юркие подростки, старики, женщины и, не замечая Мамина и Свириденко, а точнее – не обращая на них внимания, заскакивали в разбитые витрины и торопливо выбегали, сталкиваясь и падая, но, что удивительно, не ругаясь, а в полном молчащем согласии тащили в руках, мешках, ящиках, подолах – пряники, сухари, макароны, сахар…