Отец мой шахтер (сборник) — страница 60 из 148

Потрескивал и дышал костер, а в остальном мире было тихо.

– Да, – давясь, ответил Виктор Васильевич.

– Приехал… – тихо заговорил Виталий. – Я знал, что приедешь… Я тоже, когда первый раз увидел – показалось, что видел тебя уже, только давно очень… А потом, знаешь, показалось, что это было у нас уже… Ну вот прямо знаю, что сейчас будет, будет, что сейчас будет… Понимаешь? – Он посмотрел на отца и заговорил громче: – Я знаешь когда первый раз подумал? Когда тебе про отца сказал… Ну, наврал все… Я специально придумал… Разозлился чего-то… Гляжу, а ты как-то сразу… Ну не знаю… я тогда подумал – отец… А это я наврал все. Нету у матери никого. Был один, давно уже… Алкаш-ханыга… Она его выгнала. Я и не помню его почти. А так нету… И не водит она никого, честно…

Виталий замолчал, посмотрел на огонь, потом на луну, потом на отца.

– Ты пойдешь домой сегодня?

Виктор Васильевич не отвечал, смотрел в огонь.

– Да я понимаю, – вздохнув, произнес Виталий. – Сразу трудно… А она пустит, вот увидишь… – Он снова замолчал, покачал головой, соглашаясь с какими-то своими мыслями. – У тебя правда сын был другой?

Виктор Васильевич помотал головой:

– Не, соврал я тебе, извини… Слышал, как рассказывали… А как бы ты со мной пошел?.. Не было у меня никого… И нету… Ты один…

Сын помолчал и улыбнулся виновато:

– А я думал, ты из‑за него меня Виталием зовешь… Я и молчал… Тогда и подавно… Ты теперь меня моим именем зови, хорошо? А то все – Виталь, Виталь… Хорошо?

Костер затихал. Виктор Васильевич молчал, не двигался.

– Хорошо? – повторил паренек, глядя на Виктора Васильевича, и прибавил, показав пальцем: – У тебя кровь на щеке, обцарапался где-то…

Виктор Васильевич провел ладонью по щеке, медленно поднялся и пошел к речке. Там он присел на корточки, зачерпывал горсть за горстью воду и с силой прижимал ладони к лицу.


Виктор Васильевич сидел у костра с мокрым уставшим и безразличным лицом. Он съежился как-то, стал вдруг маленьким и жалким, почти таким же, каким был совсем недавно этот паренек.

А паренек, нагнувшись, подбирал с земли мелкий горючий сор и бросал его в огонь.

Шальной холодный ветер вырвался из‑за поворота реки, зашумел в кустах, поднял старые листья, взъерошил волосы на голове паренька. Он поежился.

Виктор Васильевич медленно покосился на него, стянул с головы шапку, закрыл ею свое лицо.

– Ты чего? – спросил паренек, выпрямившись.

По вытянутой шее Виктора Васильевича катнулся и гукнул кадык.

– Чего ты? – повторил паренек встревоженно.

Виктор Васильевич с силой провел шапкой по лицу так, будто хотел содрать кожу, посмотрел на паренька и неожиданно нахлобучил шапку ему на голову.

Тот отпрянул, хотел тут же снять ее, но Виктор Васильевич остановил.

– Попробуй сними! – пригрозил серьезно он.

И паренек так и остался сидеть, смирный и тихий, в этой явно великоватой ему шапке.


Было тихо, совсем тихо.

– Пойдем? – спросил паренек.

– Пойдем, – согласился Виктор Васильевич.

Но не вставали. Было тихо…


И вдруг все ожило, заволновалось: где-то поезд загудел и застучал, отсчитывая торопливо рельсовые стыки, ветер зашумел по пустым огородам, поднимая холодную пыль; чей-то пронзительный и тревожащий душу долгий свист возник ниоткуда, а луна, половина ее лица, одни глаза, не прикрытые невидимой тучей, забегали нервно и раздерганно по серому рябому телу реки…

И в это мгновение они подались почти незаметно друг к другу и прижались плечом к плечу. Так было теплее.

Костер взмахнул мгновенно возникающими языками, как ладонями, и словно сказал что-то шепотом.

И тут же все стихло. Поезд затаился где-то, ветер пропал, луна очистилась и стала прежней, усталой и скорбной, река остановилась. Они сидели рядом, плечом к плечу, смотрели в костер.

Ладони пламени тоже сразу пропали. Костер покойно затихал, серел. Лишь иные места на его теле были еще довольно яркими, они мерцали, дрожали мелко, успокаиваясь от недавней боли, – тише, тише, тише…

1985

Платки

Туман, туман упал на Васильево Поле – на преющий в теплом воздухе пахучий зернистый снег, на покойные дома и домики, на деревья с потными стволами и ветками.

В тумане стреляли… Возникая из густой тишины, медленно и глухо поднимались и плыли над додремывающим городом равномерные ружейные выстрелы. Отставник майор в галифе и бурках, в застегнутом по-уставному теплом кителе и в мягкой офицерской шапке с отметиной от кокарды прохаживался по площади перед городским дворцом культуры. На согнутой в локте левой руке он бережно нес дорогое, красивое, с богатой гравировкой ружье, подаренное, вероятно, сослуживцами в день выхода в отставку.

Дворец культуры был высок и важен: с толстыми колоннами, с лепными барельефами и с каким-то окончательно мудрым изречением на фронтоне, сейчас плохо различимым.

С крытой оцинкованным железом крыши, с карнизов ее и водостоков свисали могучие, похожие на слоновьи хоботы опасные весенние сосульки.

Сделав несколько неторопливых шагов, отставник, глядя вверх, останавливался, доставал из оттопыренного кармана пару алых пластмассовых патронов, заряжал ружье, вскидывал его и, тщательно прицелившись, стрелял…

Срезанная у основания сосулька отваливалась от карниза, медленно набирая скорость и заваливаясь набок, все быстрее летела вниз, пока не взрывалась на очищенном от снега асфальте громким и красивым ледяным взрывом.

За отставником брели двое пацанов в зимних расстегнутых пальтишках, наверняка прогуливающие школу: один – рыжий мордатый, шкодливый уже с лица, другой – щуплый, очкастый, по несчастью попавший под дурное влияние рыжего.

Щуплый отставал, теребил конец выбившегося пионерского галстука, при каждом выстреле торопливо и скрытно зажимая уши ладонями, но глаза его всякий раз восторженно округлялись под стеклами очков, когда сосулька падала на асфальт и взрывалась огромным ледяным цветком.

Рыжий же на это никакого внимания не обращал, он, как нищий, держал перед собой отобранную у щуплого кроличью шапку и складывал в нее падающие на снег гильзы. Лицо рыжего было заученно-постно, он брел за отставником словно привязанный и, как только останавливался, обращался с одной и той же просьбой, сжевывая от безразличия и лени имя-отчество отставника:

– Фетефей Фетефеич… Дайте разочек стрельнуть… Фетефей Фетефеич… Ну дайте, пожалуйста, разочек стрельнуть…

А из тумана, словно искаженное эхо, медленно удаляясь, тянуло девчоночий ябедливый голосок:

– Ага, Санечкин! Ага… Все мамке расскажу…


Эта история случилась в небольшом городке Васильево Поле лет примерно десять назад; сегодня ее там вряд ли кто помнит… Я тоже многое подзабыл и, вспоминая, путаюсь в деталях и именах. Впрочем, это даже неплохо, ведь детали можно присочинить, а имена все равно придется менять…

Тишина – теплая, пыльная, вязкая…

Гудение проснувшейся, бьющейся в стекло мухи…

Голоса – мужские, усталые, умиротворенные обедом и законным послеобеденным отдыхом…

– Отживела, гля…

– Чего же ты хочешь – весна.

– Весна…

– А лето, говорят, жаркое будет.

– А я слыхал – холодное.

– Да по приметам вроде…

– По приметам…

И вновь – тишина, и вновь – гудение отжившей, проснувшейся после зимнего небытия мухи у пыльного, сто лет не мытого окна цеха. Платки – наполовину расцвеченные, наполовину просто белое полотно – висели под низким потолком на квадратах старых темных рам – сохли. На больших, похожих па биллиардные, обтянутых войлоком рабочих столах отдыхали после обеда, кемарили набойщики. Дядя Сережа – бригадир сидел на краю одного из столов – маленький, нахохленный, как воробышек. Одет он был в старый армейский китель, вытертые лыжные штаны с начесом и новые китайские кеды. На соседних возлежали: крупный мрачноватый Тарасов, худой насмешливый Красильников, носатый и кадыкастый Гусаков.

Бабахнула старая черная дверь на новой блестящей пружине, и в цех шагнул Генка. Голубоглазый, худой и белобрысый. На нем, как и на дяде Сереже, были кеды, точно такие же, но штаны не лыжные, а трикотажные, растянутое на коленях трико, а старая цветастая рубаха была завязана на пупе узлом.

Дядя Сережа закряхтел, выпрямляясь, и, подавляя в себе озноб, нетерпеливо спросил:

– Принес?

– Угу, – кивнул Генка, протягивая упаковку таблеток.

– Д-долго чего? – поинтересовался заика Гусаков.

Генка не ответил, молча скакнул на стол рядом с дядей Сережей.

– Пара… – читал тот, приблизив упаковку к глазам, – цета… Пара-цета… Тьфу! От чего – не сказала?

– Сказала: от головы, от простуды, – болтая ногами, равнодушно объяснил Генка.

– Дома этих таблеток воз, а как заболеешь, кинешься, не знаешь, какую глотать, – угрюмо высказался Тарасов. – Напишут – не прочитаешь…

– Дурят, – сыронизировал Красильников.

– Дурят, конечно! – Тарасов иронию не принял. – Нет чтоб по-людски написать: от головы, от простуды, от живота…

– Пара-цета-мол! – справился, наконец, дядя Сережа, торжественно водрузил на язык таблетку, громко глотнул из банки чая и, запрокинув худую шершавую шею, замер, прислушиваясь к себе.

– Д-да ты бы правда домой шел, Сергеич, – участливо посоветовал Гусаков.

– У тебя не спросил, – огрызнулся дядя Сережа.

– А то помрешь еще, бугор, – подпирая щеку кулаком, меланхолично высказался Красильников. – По десять копеек потом на венок сдавать…

Дядя Сережа улыбнулся, обнажая стариковский щербатый рот.

– Я, как помирать стану, за смертью Генку пошлю…

– Сгоняю, – охотно согласился Генка.

– Как за таблетками гонял – целый час, – проворчал Тарасов.

– Во-во! Я его потому и пошлю! – Эта мысль как раз и развеселила дядю Сережу.

– Ё‑моё! – воскликнул вдруг Генка, будто его кто в задницу уколол. – Вы сейчас все попадаете! К нам на фабрику скоро приедет американец!

Генка, похоже, рассчитывал на адекватную сенсационности сообщения реакцию, но ее не последовало – никто не попадал. Один Красильников спросил – меланхолично и насмешливо: