– Разве с Генкой? У него напарник загудел.
– Гусаков?
– Он.
Генка, конечно, не слышал этот разговор, потому что работал за одним из дальних столов, но остановился вдруг, оглянулся и встретился взглядом с Иваном.
– Ну почему?! – горячо и страстно воскликнула Анна-Алла. – Почему, как иностранец – так красивый, стройный, уверенный в себе? Смотришь на него, и глаз радуется, и на душе тепло становится. А наш или хмырь болотный, или олух царя небесного… – Анна-Алла говорила очень искренне, голос ее дрожал, и на глазах даже поблескивали слезы. – А иностранцы… они… – Голос из презрительно-гневного вдруг превратился в нежный. – Они даже пахнут иначе…
– А ты нюхала? – поинтересовалась Спиридонова, не отрываясь от работы.
– Нюхала, – мгновенно ответила Анна-Алла, принимая вызов, хотя никакого вызова и не было.
Спиридонова подняла голову и сообщила всем:
– Мой Мишка говорит: мужчина должен быть чуть красивей обезьяны.
– Это он себя имеет в виду? – поинтересовалась Анна-Алла.
Спиридонова бросила на стол свой карандаш. Стало тихо и нехорошо.
– Ну что, девочки, обедать будем? – вмешалась Анна Георгиевна, гася первые же огоньки пожара в коллективе. – Я такую селедку принесла – пальчики оближешь.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Набойщики уже начинали обедать: разворачивали завернутые в газету толстые ломти хлеба с равно толстыми ломтями сала, колупали вареные яйца, отпивали из банок жидкий чай, а Генка с Иваном не останавливались. Точнее – Генка не останавливался, а Иван, поглядывая на него, старался не отставать. Только на пару секунд Генка прервал работу – скинул мокрую от пота, завязанную на пупе цветастую рубаху. И Иван следом стянул через голову белую футболку. Генка был худ и жилист – с грубо исполненным шрамом, оставшимся после операции на желудке, и полувыведенными татуировками на руках; Иван был хорошо, пропорционально сложен, почти как спортсмен-гимнаст.
Дожевывая и отхлебывая чай, к столу, где проходил этот необъявленный поединок, стали подходить набойщики.
– Давай, Гендоз! – подначливо крикнул Тарасов.
– Жми, Америка! – взял противную сторону Красильников.
Все вокруг, конечно, шутили, да и для Ивана это была игра, и только Генка относился к происходящему предельно серьезно, ему нужна была только победа…
…Насчет селедки Анна Георгиевна не обманула. Художницы ели и – буквально – облизывали пальчики. Но разговор, начатый Анной-Аллой, бередил душу, не отпускал даже за едой.
– Муж должен быть один, – изрекла Спиридонова.
– Жизнь – одна, – выдвинула контрдовод Анна-Алла.
Возникла небольшая пауза, и Анна-Алла обратилась к Ане (а голос у нее был нехороший, с намеком, разбирало ее сегодня, как будто черти ее драли):
– А молодежь наша что думает? Сколько у женщины должно быть мужей? Молчишь чего-то все, Ань?
Аня действительно все это время молчала, да она и не ела почти. Взглянув на Анну-Аллу, она тут же опустила глаза и неожиданно покраснела.
Анна-Алла закусила губу, чтобы не расхохотаться. И вновь вмешалась Анна Георгиевна.
– Знаете, девочки, – заговорила она, горько вздохнув. – Когда он есть, его, может, и не так любишь. А вот когда его уже нет… – Уже три года, как Анна Георгиевна овдовела.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Набойщики наблюдали за происходящим молча и неподвижно. Дядя Сережа неодобрительно поглядывал на крестника. Американец не сдавался.
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
К счастью, платок был закончен, а то бы они оба упали, наверное.
Иван расправил усталые плечи. Набойщики смотрели на него с симпатией. Иван не проиграл.
Но Генка сам записал себя в победители. Ни на кого не глядя, он подхватил свою рубаху и, вытерев пот с лица, пошел по цеху к выходу, покачиваясь слегка. Все молча смотрели ему вслед.
Моя лилипуточка!
Приди ко мне!
Побудем минуточку!
Наедине! –
пропел Генка противным мультфильмовским фальцетом и скрылся за громко хлопнувшей дверью.
– Только вы потом никому не говорите, что мы у Павла Тимофеевича были, – попросила Аня.
– Почему? – не понял и удивился Иван.
– Его на фабрике не любят.
За забором загремела цепь, и огромная псина кинулась с громовым лаем на ворота.
А во дворе глухо и хрипло заругался старик.
– Кто? – спросил он настороженно и угрожающе.
– Это я, Аня, Павел Тимофеевич.
– Замолчи, чёрт черный, фашист проклятый! Какая Аня?
– Аня… Аня Голованова…
– Нюрка?
– Я! – Аня заулыбалась, просияв вдруг и глянув смущенно на Ивана.
– Отойди! Отойди, чертяка фашистская!
Звякнула щеколда, и калитка отворилась.
Это был очень длинный и очень худой старик, одетый по-зимнему, с черенком от лопаты вместо палки. Щуря глаза, старик с подозрением смотрел на незваного гостя.
– Это Иван, – представила его Аня. – Он приехал из Америки! Вас даже в Америке знают! – Аня говорила громко, почти кричала – старик плохо слышал. Возможно, он не расслышал, а возможно, его не трогали ни сообщение о собственной известности в Америке, ни вид пришедшего в гости живого американца. – Представляете, Иван считал, что вы жили в девятнадцатом веке! – прокричала Аня.
Старик задумчиво склонил голову и проговорил:
– В девятнадцатом? Нет, я в девятнадцатом веке не жил… Я в двадцатом веке жил…
Дом был маленький, старый, заваливающийся на один бок, единственная комната внутри – грязная, замусоренная. Иван смотрел по сторонам и смотрел на Иконникова и, похоже, все никак не мог поверить в то, что это тот самый Иконников и что он, тот самый Иконников, живет здесь.
Аня выкладывала из сумки на стол продукты: половину курицы, кусок ветчины, банку шпрот, пачку чая.
– Я вам чай принесла, Павел Тимофеевич! – радостно сообщила Аня. – Индийский, со слоном!
– Чай – это хорошо, – задумчиво проговорил старик, косясь на Ивана.
Приблизив лицо к стеклу, Генка разглядел спидометр «вольво» и присвистнул:
– Двести двадцать кэмэ…
После чего подошел к воротам, осторожно их подергал и, поняв, что они закрыты изнутри, стал карабкаться на высокий глухой забор.
– Куда лезешь? – строго спросил его кто-то из‑за спины.
Это было так неожиданно, что Генка свалился на землю и, сидя на заднице, смятенно смотрел на приближающегося незнакомца в черном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе.
– Куда полез, я спрашиваю? – остановившись, повторил свой вопрос незнакомец.
Генка взял себя в руки, поднялся и, указав взглядом на забор, ответил на вопрос вопросом:
– А может, я там живу?
– Я знаю, где ты живешь, – усмехнулся незнакомец и прибавил: – Я все знаю.
– А ты… – заговорил Генка и запнулся, замолчал, начиная понимать – кто этот человек. И взгляд его глаз с сердитого сменился на заговорщицки-веселый. А у незнакомца взгляд уже был таким.
– Понял теперь? – спросил тот и в открытую улыбнулся.
– Так точно! – ответил Генка и выпрямился. – Понял, командир! – Рот его непроизвольно расплылся в улыбке.
Незнакомец взял Генку за воротник рубахи и притянул к себе:
– И на будущее: ближе чем на пятьдесят метров к нему не подходи.
– На пятьдесят? – переспросил Генка.
– На пятьдесят, – подтвердил незнакомец.
– Понял, командир! – весело согласился Генка.
– Генка-то твой жив? – спросил старик, прохаживаясь по комнате и продолжая коситься на сидящего на табуретке гостя.
– Жив, жив, – добродушно отозвалась Аля. (Она быстро чистила картошку.)
– Ну, жив и жив. – Старик впервые повернулся лицом к Ивану. – Отец у него тоже жил-жил, а потом взял и повесился. Пил. А не пил, может, еще раньше б повесился. Мастер был. Какой был мастер… А ты вот как к Сталину относишься? – неожиданно спросил он, настолько неожиданно, что Иван даже вздрогнул.
Старик стоял напротив и ждал ответа. Иван кашлянул в кулак.
– Я много думал о своем отношении к Сталину. Да… Я считаю его неизбежным злом.
Ответ неожиданно развеселил старика. Он хрипло засмеялся, склоняясь вперед и опираясь на палку, вытирая одной рукой слезы. Иван еще больше смутился и даже растерялся.
Старик поднял на Ивана глаза, в которых не было ни капли радости и веселья, а только горе и злость.
– А дуракам всякое зло неизбежно! – проговорил он и вновь заходил по комнате. – Чего меня только не заставляли на платках рисовать. Трубы… «Чтоб труба повыше да дым погуще». Трактора колесные да гусеничные тоже. Танки. Железного наркома товарища Ежова. Я говорю: нам нельзя, у нас цветы, у нас на платках триста лет цветы! Вот тебе и неизбежное зло… Неизбежное оно, когда его ищут. А ты гляди мне! – старик погрозил Ане пальцем. – Как помру, чтобы в клубе ихнем в гробу меня не выставляли! Я к ним ни живой, ни мертвый! Слышишь?.. А знаешь, как жена моя покойница платки наши называла? – Старик вновь обращался к Ивану. – «Богу картинки»! Неграмотная она у меня была. Богу картинки… Он, мол, там наверху сидит, смотрит на бабьи маковки и радуется… Среди грязи нашей, серости вдруг – платок! Богу картинки… Ну, давай, чего намалевала… – Иконников взял картонный тубус, который принесла Аня, открыл его, стал вытаскивать один за другим кроки, рассматривать их, стоя под лампой, и бросать на пол. – Барахло… Барахло… – комментировал он и вдруг замер, разглядывая очередную работу. И Иван увидел, как по небритому корявому лицу старика текут слезы. – Нюрка, Нюрка, – сипел старик. – Вот она, Богу-то картинка! Вишь, как вывернула… Повилика! Я его и за цветок никогда не держал – трава, на корм скотине… Повилика…
– А худсовет не принял. – Аня выглядела радостной и смущенной. – Сказали – отход от традиции.
– Отход от традиции… – повторил старик, не отрывая от рисунка взгляда.