Гло-ри, Глори, аллилу-уйя!
Гло-ри, Глори, аллилу-уйя!
На окрестные поля и перелески опускался обычный летний, божественной красоты вечер.
Где-то звучал бодрый голос дикторши «Доброго утра».
– Проснулся, Геннадий Батькович? Как спалось-то на новом месте?
Генка открыл глаза и медленно повернул на голос голову. В дверях маленькой душной комнаты стояла Ворона. Она улыбалась.
– Ну, вставай, вставай, у нас все уже готово… – Она указала взглядом на стол. Его украшал букет блеклых бумажных цветов в стеклянной вазе, рядом стояла бутылка «Столичной», в больших мисках лежали соленые огурцы и помидоры, на тарелке – порезанная ломтями колбаса, сало, пара открытых банок консервов. А на краю, ближе к кровати, стояла литровая банка манящего, свежего, чуть мутноватого рассола.
– Или полежишь еще? – по-прежнему ласково допытывалась Ворона. – Встаешь?.. Ну вставай… Маринк, Генка твой уже встает, а ты еще с картошкой возишься! – закричала она, выходя из комнаты.
Генка посмотрел на соседнюю подушку, на которой отпечаталась голова спавшей здесь Маринки, закрыл глаза и еле слышно, но очень горько заскулил. Он нашарил под одеялом трусы, натянул их и медленно, по-стариковски поднялся. В изголовье кровати были веером приклеены вырезанные из журналов фотографии молодых красавцев: Магомаева, Кобзона и Алена Делона…
Дверь распахнулась, и в комнате торопливо и торжественно появилась Маринка. Одета Маринка была нарядно: в ту самую, верно, кофточку – «жатенькую, сорок рэ», в новую джинсовую юбку; на плечах ее лежал платок, «серейский».
– Встал? – спросила она по-домашнему деловито, с трудом скрывая ликование. Фигура у нее была ничего, но дело портило скуластое двуствольное лицо, глаза жадноватые и злые, черные усики и крупные мужицкие руки – вылитая мать Ворона.
– А штаны где… мои? – спросил Генка низко и глухо.
– Брюки? Постирала. – Маринка улыбнулась. – А ты чего, стесняешься? Да иди так, чего уж теперь стесняться?
Маринка поставила на стол миску, повернулась к Генке и, хлопнув его ладонью но груди, ухмыльнувшись, пошутила:
– Грудь моряка… Умываться пошли, а то картошка стынет…
Шлепая по половицам голыми ступнями и подтягивая длинные цветастые трусы, Генка обреченно побрел за Маринкой, косясь на рассол и сглатывая слюну.
Генка тыкал по гремящему носику умывальника и не столько умывался, сколько пил из ладоней воду. Маринка стояла рядом, держа наготове полотенце, и рассказывала то, что было вчера:
– А ты меня вчера в загс потащил, а мамка говорит: «Сперва разведись, а то не распишут».
Замерев, Генка выслушал и это сообщение, стал еще громче стучать по носику умывальника и, вытерев кое-как лицо полотенцем, сиплым шепотом попросил:
– В туалет…
– Галоши вон надень, – сказала Маринка в сенцах и, пока он шел в старый дощатый сортир, стоящий на краю двора, хозяйским взглядом проводила его гнутую фигуру в огромных галошах, в которых Генка полз, как на лыжах.
Маринка внимательно смотрела на закрытую дверь сортира, а Генка внимательно наблюдал из‑за двери за Маринкой. Наконец ей надоело стоять на одном месте, и она скрылась в доме, успокоившись видно. Генка вышмыгнул из уборной, обогнул ее и, собравшись дать окончательного деру, облегченно вздохнул, как вдруг услышал за спиной:
– А ты это куда?
Генка испуганно обернулся и увидел Ворону-старшую, Маринкину мамку. Та опрыскивала смородину от вредителей. За спиной ее висел на лямках баллон с ядохимикатом, в руке – штырь опрыскивателя с загнутым концом. На глазах были круглые очки в резиновой оправе, делающие Ворону еще более страшной.
Генка смотрел на нее и пятился.
– Ты… куда? – возмущенно повторила Ворона.
Вместо ответа Генка повернулся и побежал. Ворона успела огреть его штырем по спине, и хуже того – крюк зацепил резинку трусов. Генка рванулся, понял, что произошло, подхватил трусы одной рукой и, теряя галоши, выбежал на улицу.
День был воскресный, теплый, и потому на улице было много праздного люда. Погоню наблюдали все, разделившись в своем участливом наблюдении: женщины болели за Генку, а мужики, странное дело, поддерживали Ворону.
Вороне мешал баллон за спиной, она боялась бросить его на дороге. Генка же не мог бросить трусы, поэтому довольно долго Ворона почти настигала беглеца и еще пару раз огрела его по спине железным штырем. И все же молодость взяла свое, и Генка стал отрываться и уходить вперед, и обессиленная Ворона остановилась, а Генка все бежал, бежал, и начинало казаться, что он не остановится уже никогда…
Иван шел по улице Ленина и с трудом узнавал ее – так она была принаряжена: флаги, плакаты, разноцветные воздушные шары. В нескольких местах одновременно играли духовые оркестры и гудели дюралевые репродукторы на столбах. Люди, что тянулись сплошным потоком к площади Ленина: дети, женщины, мужчины и снова дети, – тоже были нарядны и праздничны. Впрочем, и Иван был наряден – в светлом модном костюме и белой сорочке с галстуком, хотя, похоже, он не ожидал оказаться на празднике города Васильево Поле. На него оглядывались, выделяя не своего, иностранца.
В одной руке Иван держал роскошный и тоже не здешний букет роз, в другой – целлофановый пакет из «Березки». Люди улыбались, и Иван улыбался. В этот день всем было хорошо.
Чуть в стороне двигалась строем рота солдат, ведомая неохватно толстым прапорщиком.
– Курицын! – крикнул Иван и заторопился к солдатам.
Последний солдатик, самый плохонький, маленький, но с неожиданно неглупыми глазами, удивленно смотрел на незнакомца. Иван выхватил из пакета два блока сигарет «Винстон» и протянул их солдату:
– Возьми. Это тебе. С праздником. – Иван улыбался.
– Ты чего, дядь, крэзи? – недоверчиво спросил солдат.
– Крэзи, да, крэзи, – обрадованно закивал Иван.
– Курицын! Разговорчики в строю! – кричал впереди прапорщик.
Солдат улыбнулся:
– Ну, если крэзи… – схватил сигареты и побежал догонять строй.
– А вы знаете, – воскликнул, пожимая руку Ивана, Аркаша, – оказывается, какое самое страшное проклятие у китайцев? – Он старался перекричать играющий рядом оркестр. – Чтоб тебе жить во времена перемен! – Аркаша вел себя так, как будто они расстались не две недели назад, а только что и вот снова встретились на суетном пятачке жизни. Он ничего не спрашивал, а только поглядывал на букет в опущенной руке Ивана. – Может быть, именно поэтому китайская цивилизация существует уже пять тысяч лет?
Иван пожал плечами – ему совсем не хотелось сейчас философствовать.
– Да! – вспомнил Аркаша и представил стоящих рядом жену и дочь лет пяти. Жена была еще молодая, но, видно, не очень здоровая женщина – рыхлая, дебелая. – Моя законная супруга!
– Света, – устало назвалась женщина.
– А это дочь…
Девочка упоенно лизала мороженое в вафельном стаканчике и очень была этим увлечена, но все же сделала книксен и назвала свое имя:
– Аня.
– Ну, как вам?! – прокричал Аркаша, окидывая взглядом если не море людское, то уж озеро, большое озеро – точно.
– Хорошо, – сказал Иван.
На площади Ленина были выстроены ярко раскрашенные фанерные балаганы – точь-в‑точь как на макете в кабинете Ашота Петровича, когда Иван приехал на фабрику знакомиться.
Посредине торчал высоченный столб, сотворенный из ошкуренного ствола сосны, на конце которого что-то болталось. По столбу вверх лез человек.
– А что там? – с интересом спросил Иван.
– Туземные игрища! – ответил Аркаша и засмеялся.
– Идемте посмотрим? – предложил Иван.
Аркаша указал на супругу снисходительным взглядом:
– У моей благоверной не выдерживают нервы.
И Иван направился туда один. Там было больше всего народа, и значит, там было всего интереснее. Аркаша поглядел ему вслед и вдруг увидел, как Ивана берут. Из непонятно как пробравшихся в эту толчею «жигулей» выскочили двое мужчин в белых сорочках с закатанными рукавами и потянули Ивана в машину. Он что-то пытался сказать, объяснить, но те только мотали в ответ головами и тянули за собой в машину.
Аркаша отвернулся.
Внизу у столба ходил массовик-затейник в рубахе навыпуск, в картузе с лакированным козырьком и с блеклой бумажной розой, в поясе шире, чем в плечах, и с мятым лицом.
– А ну, подходите, добры молодцы! – кричал он высоким бабьим голосом, тяжело прохаживаясь на больных ногах. – Покажите свою удаль молодецкую! На радость людям добрым!
Здесь же стоял последний неудачник, крепкий, красный мужичок с твердой блестящей лысиной.
– Я ж электриком работаю… Я этих столбов миллион облазил, – объяснял он.
– Так там же «кошки», – отвечал ехидно вежливый дядечка с аккуратной седенькой бородкой, ждущий, когда следующий осрамится.
Генка протиснулся сквозь толпу, щурясь на солнце, поглядел вверх, отхлебывая при этом из бутылки теплое ситро. Он был в старом трико, в дяди-Сережином кительке на голое тело и в китайских кедах без шнурков.
– А чего там есть-то? – спросил он деловито.
Массовик расправил жирную грудь и, загибая короткие пальцы, в очередной раз объявил:
– Гармонь – хозяину! Красные сапожки – хозяюшке! Петушка – малым детушкам!
– Давай лезь! – крикнула из толпы какая-то женщина. – Баб-то обхватываешь! Вот обхватывай и лезь…
Генка оглянулся, глянул рассеянно на крашеную блондинку, полную, подвядшую, в яркой штукатурке. Она нахально, на виду у всех курила и провокационно подмигивала.
– Да, – сказал сам себе Генка. – Ща… – И, поставив бутылку на землю, стал раздеваться.
– Штаны-то для чего сымаешь, бесстыдник! – в сердцах заругалась старушка в платке, но ее не поддержали.
– Нехай сымает… А стыдишься, бабка, глаза закрой…
– Стыдно, у кого видно!
Генка остался в длинных, чуть не до колен трусах, босиком. Покачиваясь, посмеиваясь вместе со всеми, он подошел к столбу, обхватил его, поднялся на пару метров и под дружный хохот сполз вниз. Но смеха, похоже, Генка уже не слышал. Он вернулся, покачиваясь шарнирной своей походкой, взял бутылку и стал лить липкое ситро на живот, грудь и руки. Допив последний глоток, Генка отбросил бутылку в сторону, медленно вернулся к столбу, напрягся, запрыгнул повыше и пополз.