Отец — страница 15 из 27

Зажмурившись, Саша быстро нажал звонок.

Ему открыла незнакомая пожиная женщина, видимо домработница. Открыла, глянула сердито из-под бровей, повернулась и тут же ушла.

Играла в столовой его сестра Сана.

Когда он вошел, она встала, вернее вскочила, побежала ему навстречу, натянуто улыбаясь.

— Саша-а! — сказала сна протяжно… И улыбнулась снова, но на этот раз ясной, мягкой улыбкой. — Можно я тебя обниму, Саша?

Движения ее были скованны, выражали смятение, но голос тверд, а глаза безупречно ясны, правдивы.

— Ну, чего ж ты молчишь? Можно тебя обнять?

— Да что вы!

— Не «вы», а «ты». Я твоя сестра. И притом, между прочим, старшая. Не зазнавайся!

Привстав на цыпочки, она живо чмокнула Сашу в щеку.

Девушка была как-то сверх меры оживлена, излишне подвижна (видно, ей тоже трудно давалась эта встреча с братом).

Ее смятение, ее неловкость, ее великодушие тронули Сашу.

— Ну? Чего ж ты застыл? Садись… Нет, рядом со мной, к роялю. Ну? Ты что? Окаменел? Да?.. Давай-ка перелистывай мне страницы. Не будь эгоистом!

Она продолжала играть. И вдруг спросила;

— Узнал?

— Да. Конечно, узнал: ты Сана.

— Да нет же — Чурлёнис… Я играю Чурлёниса.

Как это странно и хорошо! Неужели такое бывает?..

Кто-то вот эдак взял и начал сразу о нём заботиться. Какая удивительная душевная деликатность! Неужели она его любит? Нет… Но, должно быть, хочет принять, полюбить.

Растерянный, он сидел рядом с ней, не зная, что а сказать, как выразить ей ответную нежность. А она продолжала скороговоркой, преодолевая неловкость первых минут:

— Я сразу достала Чурлёниса. — И она радостно щурилась на страницу переписанных кем-то нот. — Достала позавчера, когда к тебе уходил наш папа. («Наш»! Как хорошо она это сказала — «наш».) Мне добыл один мой поклонник — зануда страшный! Я тебе потом его покажу… Он старается! Он ко мне подлизывается, понимаешь?

— Это играют у нас а Музее Чурлёниса, в Каунасе, — там есть такая большая белая комната… Ты не бывала я Каунасе?

— Нет. Но теперь я поеду. Хочешь? — Сана тряхнула челкой и прямо, открыто и ласково заглянула Саше в глаза.

«Как она красива! И как особенна… Лучше Ани? Да. Много лучше. Если б она не была мне сестрой, я бы… я…»

Его трогало дерзкое движение ее головы, когда она как бы отбрасывала назад челку, ее открытый до беззащитности, доверчивый, ясный взгляд…

«Сестра-а-а! У меня се-стра-а-а!.. Нет, это просто немыслимо, невозможно… И это… Да, это хорошо!»

— Ну? Чего ж ты примолк?

— Я смотрю на тебя.

— И как?

— Ты красивая.

— Верно. Ты совершенно прав. Так держать! Расскажи-ка о Каунасе, о Чурлёнисе.

— …Я как-то не знаю… Вот, разве, музей. Это — новое здание. Там все из стекла… На улице — снег, и сквозь стекла — снег, а о гостиной, где его музыка, там тепло. Люди сидят и слушают. Нас возили зимой на экскурсию во время каникул. В Каунасе — там повсюду Чурлёнис… Даже в Музее скульптуры и витражей (это в старом соборе). Кажется, будто звучат стены: откуда-то из цветных витражей льется музыка. В этом музее тоже очень тепло и так торжественно и красиво, что не хочется уходить… А еще исполняют Чурлёниса на колоколах.

— Как это — на колоколах?

— Есть в Каунасе такие знаменитые колокола, их отливали в Бельгии. На этих колоколах играет Органист Гачаусус со своим сыном Гедвином.

Сана медленно опустила руки. Она слушала Сашу, обдавая его живостью и теплотой коричневых глаз.

— Сана, играй!

— Я раньше выучу. Хорошо?

И вдруг в ней что-то заискрилось, и она сказала лукаво (видимо, для того, чтоб его смутить):

— А ты красивый… Ты это знаешь?

— Не знаю. И знать не хочу. Я совершенно не виноват.

— У тебя фигу-у-ура! — заметна его растерянность, безжалостно продолжала, она. — Как будто ты Адонис!.. А ресницы!.. Отдай мне свои ресницы.

— Бери, пожалуйста!

— А про-филь! — дразнила она его. — Ты до того красив, что завидки берут.

Я бы в нее не влюбился. Нет. Она уж очень в себе уверена. Анька дерзила мне от смущения… а эта… Эта сама смутит хоть кого… Нельзя угадать, что она скажет и сделает…

Кто-то вошел в столовую. Еще до того, как глянуть в ту сторону, Саша начал густо краснеть… Так и есть: она!

— Здравствуйте, мальчик, — сказала ровным и каким-то сдавленным голосом Лана Пименовна.

— Мама!.. Но ты же знаешь, что его зовут Саша! — с мягким упреком ответила Сана. — Как папу: Сан Санч.

— Садитесь-ка оба завтракать, — не поднимая глаз, ответила Лана Пименовна. — Отец появится скоро, пошел умываться… Встает позже всех — работает по ночам. Он у нас, видите ли, не вытирает рук!.. Моет, но не вытирает: у нею руки как щетки. Жесткие. Отец говорит: «Вот еще! Вытирать — проволочка времени».

Говоря все это, Лана Пименовна улыбалась, улыбка ее была напряженной, фальшивой… Большие коричневые глаза не смотрели на Сашу. Она была маловата ростом, стройна; полуседые волосы, коротко стриженные по современной моде, а лицо не то чтобы моложавое, а молодое. Если бы не седина, она бы по внешнему облику годилась в дочери Сашиному отцу. На ней был черный японский палат до полу. Рукава халата широкие. Лана Пименовна хозяйничала у обеденного стола, движения ее рук так женственны и мягки; лицо прелестно (если б не сомкнутые над переносицей брови и этот ускользающий взгляд больших темных глаз). «Она неискренна. Она меня ненавидит». (И в голову мальчику не пришло, что ей не за что было его любить. Ведь она страдала, глаза ее были воспалены. Саша этого не заметил.)

Вошел отец в домашней куртке, сказал:

— С добрым утром.

— Я принес вашу шляпу, Александр Александрович, вы ее у меня забыли. («А не сказал ли я лишнего?») Я оставил шляпу в передней.

— Папка клялся, что выбросил шляпу в реку! — захохотала Сана.

— Заставляют шляпу носить, а она у меня почему-то на голове не держится. Не шляпа, а верный пес: где бы я ее ни забыл — она возвращается.

Сели к столу.

— Я уже завтракал, — смущенно заявил Саша.

— Вот нечестно! — ответила Сана. — Будешь во второй раз… Вот тебе яйцо — ешь яйцо. А хлеб в тебе намажу. (И вдруг она обняла его и прижалась к его щеке с уже выбивающейся щетинкой.) Я так по тебе стучала! Я так рада, что ты нашелся! Я знала — ты где-то есть. Когда я была маленькой, и придумала вот что; будто спускаюсь в какой-то колодец, а там — подземное царство и живут мальчики… Я руки целую хозяйке колодца и говорю: «Здесь где-то мой брат!..» И зову тебя… А ты мне не откликаешься. Я всегда приставала к папе и маме, чтобы они мне купили брата… Я всех изводила, я так завидовала каждой девочке, у которой брат, братья!..

Все молчали. Лана Пименовна еще суровее сдвинула брови.

Сана была ниже Саши на пол головы, ее волосы щекотали Сашину щеку. Никогда и никто на свете не был так ласков, так нежен с ним.

Вошла домработница, внесла две кошелки с продуктами, видимо приготовленными для дачи, прислонила кошелки к стене, взглянула в сторону Саны, сказала:

— Снюхались!

— Что это значит, Александра Алексеевна? — спросила хозяйка.

— А то, что это я себе говорю, не вам. А то это значит, что вы как есть всю ночь сегодня не спали и не гасили света. А то это значит, что я заглянула в щелку — думала, погасить забыли, — а вы у стола и плачете. Это значит, что хоть и профессор мужик-то ваш, но наплевал вам в душу не хуже, чем самый что ни на есть серопятый. Мужик — он мужик в есть! И ежели вы святая, так это еще не значит, что…

— Довольно! — обомлев, оборвала ее Лана Пименовна и вскочила из-за стола. — Я сама могу за себя постоять, мне не нужны защитники! И… и дети тут ни при чем.

Когда она встала, подбородок ее дрожал от сдержанной ярости.

— Как вы можете?! — вне себя вопрошала она. — Ведь, кажется, человек пожилой, почтенный. И верующий…

Саша низко опустил голову, он был готов провалиться вместе со стулом.

— Так! Добивайте! — Сказал отец. И, сжав два больших кулака, вроде бы почесал ими голову. — Добивайте. Пусть… Как хотите! Оправдываться не буду.

— И что? — не потерявшись, сказала ему старуха. — Ежели я пожилая, так это еще не значит, что я немая!

— Мама! Ты нас распустила, — сказала Сана.

— Да, — спокойно ответила Лапа Пименовна. И, красная, села к столу. — Кому чаю?.. Саша, хотите чаю? — Она впервые назвала его по имени. И вдруг не выдержала, взорвалась: — Вы должны понимать, что меньше всего виноваты вы. Мы… мы… вообще никого не виним. А на нее внимания не обращайте: она наш цербер. Она говорит: «Вот помру я, помру, а вы как будете без меня?» А я отвечаю: «Все трое тоже сразу помрем! Одни за другим. От грязи и голода!» Так-то, Саша. Мы вынуждены терпеть.

Саша медленно поднял глаза и заставил себя поглядеть в глаза Лане Пименовне:

— Я ее понимаю… Она… она как раз очень искренний человек. — И, смутившись своей невольно вырвавшейся дерзости, добавил почти шепотом: — Она искренне любит вас.

— Уж будто кому-то нужна любовь старой ведьмы! — раздалось из коридора.

— Ну, знаешь ли, — сказал Александр Александрович, — по-моему, это переходит меру добра и зла. Она — любит, а я — не люблю. Она — искренна, я — лукав. Я… я… — Он задумался, не обратить ли снова сжатые кулаки против своей головушки. Но отказался от этой мысли, поскольку никто ему не сочувствовал. — Давайте-ка собираться, переменим, так сказать, пластинку и обстановку. Саша, действуй! Бери кошелки, тащи их вниз. Лана, Сана, одевайтесь-ка, не возитесь: одиннадцать часов. Скорей! А то меня, чего доброго, здесь на чистую воду выведут! Сыт! Сыт, так сказать, вполне. Сыт по горло! Я чрезмерно сыт. Сыт чрезмерно. Действуете: в бой!


7

Машину собиралась вести Лана Пименовна. Она для этого переобулась, надела тапки и сделалась вовсе маленькой. Лицо ее между тем хранило строжайшее выражение. Лана Пименовна надела очки — голубые, в круглой оправе — и вдруг прочесала пятерней волосы (была у нее такая мальчишеская неожиданная привычка — пятерней прочесывать волосы, откидывая со лба седую прядь).