Отец — страница 2 из 27

Но ведь и она была человек, к тому же не старый. И ей, вероятно, тоже хотелось говорить. Но оба они молчали.

Выла у нее подруга дежурная третьего этажа в гостинице. Дружба давняя… Он помнил тетю Терезу с тех пор, как помнил себя, и был к ней по-своему очень привязан. Тете Терезе продолжало казаться, что он малыш. Ей одной он это прощал.

Жизнь гостиницы привлекала его: там несколько миров, там несколько совершенно особых «уютов» — дли тех, кто может понимать! Гостиница старая (новое здание для новой гостиницы только-только еще начинало строиться).

Первый этаж, в вестибюле — телевизор. По вечерам у телевизора — заводские командированные. Тьма, переговоры, смешки. Телевизор орет.

(Во тьме тонуло это нижнее помещение, все, кроме стойки дежурной с большими часами над казенным простым столом, что-то милое было даже в их тиканье!) Жилось к стойке терпеливо и обреченно новые командировочные. Дежурная что-то молча считала и пересчитывала.

А с улицы зимой, когда открывали двери, шел пар. И пахло пирожным, потому что в этом же доме была пекарня.

Мир нижнего этажа, а за ним — мир крутых, старых лестниц, по которым мчались приезжие: вечером они шли и театр (знаменитый театр — гордость города!). Этот театр — он околдовал город, дал ему камертон, возбуждал всеобщее любопытство: маленький театр, известный по ним страну.

По лестницам вечером спускались приезжие: актеры и режиссеры, прибывшие сюда, чтобы вызнать «секрет успеха». Дробно щелкали каблучками актрисы и московские театроведки. Мир лестниц! Мир лестниц!.. Особое оживление, топот шагов, звук «поставленных» голосов. окликавших друг друга по-русски, по-эстонски и по-латышски.

А выше, на третьем, — тетя Тереза, хранительница ключей. Ключи на столе а дежурке — рассказы о чьих-то судьбах. Ключи, ключи с номерками… Похоже на географическую карту профессий, дальностей, незнакомых стран.

Тихо а гостинице становилось только в часы спектаклей. В эти часы замирали шумы на лестницах Но если посидеть подольше у тети Терезы, снова будет хлопать и хлопать входная дверь: это значит — спектакль закончился. Приходившие вносили с собою гул улицы, запах мороза и особое театральное оживление.

Мама и тети Тереза ничего как будто не замечали. Сидели в дежурке и пили кофе. (Здесь электричества не экономили. Здесь осе время на плитке кипел кофейник.)

Частенько гости приносили с собой пирожное или еще что-нибудь другое сладкое для дежурной Но обе женщины не любили сладкого, они варили на ужин картошку, в шкафу всегда стояло масло.

Тепло я дежурке — отопление паровое.

Вечер, почти что ночь… Белым снегом и чернотой глядела она в окно, фонари раскачивались от ветра (дыхания реки Боливажис).

— Пора домой, — говорила мать.

И они уходили и долго шли от центра города к своему небольшому дому.

Когда-то, очень давно, их домишко стоял в самом центре, но город рос, как все города на свете, и центр понемногу переместился. То, что прежде считалось центром, было теперь похоже на деревню: собственные дома, окруженные частоколами, одноэтажные — самая Старая часть города.

После одиннадцати, а случалось, к после десяти, толпа ненадолго затопляла улицы, Тишина рассекалась шорохом уезжавших машин. Уже тьма во дворе, заметна луна посреди неба, снег блестит и блестит в отметенных от тротуаров сугробах. Лишь стеклянный куб театра все еще светится по-вечернему. Расходятся люди, разъезжаются машины, освящая дороги фарами.

…Но вот наконец окраина, бывший центр. Вот домишко мамы и Саши. Во тьме стекла окон старательно отражают снег. Вот дорожка к крыльцу, подметенная большущей метлой. Метла стоит а углу, опираясь о стену. Она похожа на домового — будто бы дух их дома! В ней что-то живое. Саша ее всегда выставлял у порога, когда подметал двор. А мама — нет, она запирала метлу и сарай.

Темно в их доме — все те же тусклые лампы. (И какая тут особая экономия — просто смешно: копейки, — и как безрадостно, неуютно!)

Половичок у двери… Он из деревни, из бабушкиного дома. Мама встряхивает его на снегу и снова кладет у иприт и кухни… Вот старые кружки, одна — с чуть отбитым краем. Вот на кухне бидон. От каждой вещи как будто исходит скука. Все стонет, жалуется — так казалось Саше. Он не любил своего дока. Дом был грустен и одинок… И веши в нем грустные, одинокие.

— Ложись. Завтра в школу не встанешь, Придется тебя расталкивать.

Скорей бы, скорее окончить школу! А что будет, когда ты окончишь школу?

Не знаю. Натяну на себя одеяло, зажмурюсь, подумаю Я хочу жить.

Но что это значит — жить?

Жить, как другие живут, так же радостно.

А ты уверен, что у других — радость?

Что-то рвется во мне и мечется… Нет! Не то чтобы а плакал но-настоящему — просто глазам горячо…

Горе, что ли, есть у тебя?

Нет. Но я задыхаюсь от жадности к жизни, только не знаю, с какой стороны примусь за этот каравай.

Спи. Спи! Завтра — утро. Всякий раз на следующий день настает утро.

Да. Я знаю. День начинается с утра.

А для тех, кого нет?

То есть как это — нет?

Очень просто. Люди не только родятся, живут… Они умирают.

Это «лю-ди»! Это ж — другое дело, Я никогда не умру. Земля — это я. Наш город — я. Ночь — это я. Скрип половиц — я. Я — это все вокруг, даже мерцание вот этого снега.


Саша учился в школе для русских. Эта школа были единственная в городе, и ходить туда от и дома было порядочно.

Зачем она его отдала в русскую школу? Этого он не знал. На вопрос, кто был его отец, он только одно отвечал себе: «Русский. Иначе чего бы это она меня записала а русскую школу?» Но как спросить об этом у матери? Разве спросишь?

Ребята в школе все больше были детьми военных. Товарищи уезжали, когда переводили на новое место отцов. Саша бегал их провожать… Стук колес поезда, пыль, поднятая автобусом, или скрип автобуса по снежной дороге.

И все… И все.

Как Саша скучал по товарищам! У него был дар глубокой привязанности. Товарищи, может быть, о нем забывали. А он их помнил. Помнил и даже видел во сне.


Сашу звали Генкиным шефом (Генке недавно минуло восемь).

Он был хрупкий, тоненький, мал не по возрасту.

— Генка! Чего ты ждешь? Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. Я просто так.

— Неправда. Здесь что-то есть.

И а самом деле: неподалеку стоял одноклассник Генки, толстый, высокий Булкин. Стоял и зыркал глазами а сторону Гены.

— Булкин, ты ждешь кого-то?

— Кого надо, того и жду.

— И не стыдно тебе?

— А чего? Он меня сам толкнул на уроке.

— Хм, толкнул! Нарочно, что ли? А ты на коньках-то бегать умеешь?

Неуклюжий Булкин самолюбиво покраснел:

— Да уж не хуже твоего Генки!

— Тогда марш домой за коньками! Я буду судьей. Побежите наперегонки.

— Не выйдет. Ты скажешь — он лучше умеет. Думаешь, к дурак, я не понимаю?

— Ничего подобного. Все будет по-честному. Увидишь!

И Булкин перегнал Генку. Но зато все было по справедливости. Обратно шли вместе. Дорогой съели по пирожку: угощал Саша.

С тех пор Булкин больше не лупил и не задирал Генку.


У Генки был такой… ну, трогательный, что ли, затылок с мягонькими треугольничками отросших волос.

— Генка! Кто твой отец? — спросил его как-то Саша.

— Бабушка говорит — кобель.

— Да нет… Я не это. Кем он работает?

— Военным. И он женат. Мы — просто так. Он в другом городе. А твой отец. Саша?

— Не знаю.

— Значит, тоже…

— Гм!.. С чего ты взял?


Великий грех бросать своих детей.

Но палитра добра и зла человеческой жизни поистине безгранична.

Когда Саше было восемь — как теперь Генке, — он шел домой и решил перейти замерзшую Боливажис. Он переходил реку, а лед тихонько потрескивал… И вдруг Саша начал медленно погружаться в воду. Вода была ледяная. Саша громко кричал, звал из помощь, он тонул. Над ледяной кромкой уже торчала только его голени и меховой шапке.

…На Сашино счастье, поверху, рядом с береговой кромкой проходил молодой военный. Не раздумывая, военный ринулся вниз и пополз от берега к полынье, к торчавшей над полыньей черной шапке. Он лег на снег, протянул к Саше руки, — а лед трещал.

— Осторожно, — шептал военный. — Ну?! Подавай мне другую руку… Вот. Молодец!

И пополз по-пластунски назад, прижимал Сашу к себе.

Оказавшись на берегу, военный в сердцах больно треснул Сашу пониже спины.

— Ходи осторожно! Здоровый парень. Битюг. А ведет себя, как трехлетний!

— Чего вы деретесь? Такой большой, а деретесь?.. Я… я…

И Саша заплакал.

Их отвели в ближайший дом, их раздели, разули, им дали водки.

— Вы же, дядя, чуть-чуть не утонули… — бормотал Саша.

— А выход какой? Ты мне можешь подсказать выход?

Молодой офицер рисковал собой, ни на минуту не сомневаясь в необходимости рисковать. Но, быть может, когда-нибудь и ему случится оставить своих детей… Кто даст расписку, что он не развелся, не разведется? Любой человек на этой земле, даже самый храбрый и добрый, — всего лишь дитя человеческое.

Где ж она — мера зла и жертвенной доброты?


1

Трамвай все ехал, ехал к ехал. Было холодно, но мальчик и девочка не решались войти в вагон и занять места. Скованные странной застенчивостью, они стояли на задней площадке и глядели я окно. А между тем ничего решительно не было видно в это окно, потому что его затянул мороз, Мальчик приложил к стеклу губы и подул на стекло.

— Нельзя, простудишься, — сказала девочка и тут же, приложив губы к стеклу, тоже подула изо всех сил.

На стекле образовалась дне круглые проталинки: одна повыше, другая пониже.

— У женщин совершенно нет логики! — сказал мальчик.

Девочка пожала плечами, и они замолчали снова.

Молчали, вздыхали, зябли. На зимнее пальто девочки спускались из-под меховой шапки две прекрасные белокурые толстые косы. Косы были схвачены лентами.

— Слабо подстричься, — любуясь косами, которых раньше не замечал, вдруг сказал мальчик. — Ты же все равно подстрижешься… Так подстриглась бы сразу: перестала бы дурака валять.