А какой это труд чисто организационно! Вытащить на полгода ключевые для отечественных экспозиций вещи, застраховать их, перевезти, разрекламировать… Подтверждаю: даже по прошествии нескольких месяцев народ ломится. Американский народ, не бывшие наши (хотя и они – тоже). Стоят часами под проливным дождем и с интересом смотрят, удивляются, разводят руками: вот те на, вот русские дают, оказывается, у них уже столетиями было изобразительное искусство! Не хуже, чем у французов с англичанами!
И вот тут начинается ложка дегтя. А что, собственно, «ух ты»? Нужно наконец набраться смелости и сказать: никакого особого «ух ты» нет! Да, господа, нет. Печальная констатация.
Русская икона? Сначала прилежное школярство у Византии, а потом деградация через поточное производство – это когда один рисует «лик», другой – «горки», третий малюет одежду. Одним словом – детская раскраска. Искусствоведы-почвенники, конечно, замашут руками, начнут говорить про своеобразие и колорит. Но стоит посмотреть на коллекцию византийских икон, ну хотя бы в Уффици, что во Флоренции, или на мозаики Стамбула и Равенны, и все станет ясно без слов. Эпигонство. С отставанием этак лет на триста – четыреста.
ПортретXVIII века? Без обсуждения. Эти беспомощные парсуны напоминают мне галерею портретов турецких султанов в Стамбуле. По-моему, на всех портретах изображен один и тот же человек. Меняется только одежда и ордена с оружием. Ну, попозже, Левицкий с Боровиковским. Но – не спасает. Все – жалко и вторично. Не Тициан и не Рембрандт. И даже не французская портретная живопись XVII века. Будем откровенны.
Русский академизм – повторение французского ампира (типа Жан-Луи Давида с его «Клятвой Горациев»), но с отставанием минимум лет на тридцать.
Передвижники – европейская жанровая живопись. Лаг – сто лет.
Серебряный век. Мда… европейские (прежде всего – французские) импрессионисты, постимпрессионисты и модернисты так работали на сорок лет раньше. Интересно, что на выставку, для наглядности, привезли из Эрмитажа Моне, Ренуара, Гогена и Сезанна. Так что можно все увидеть сразу и сразу же все понять. Интересно, зачем они это сделали? Может, такой специальный кукиш в кармане от европейца Ильина? А наши-то и не сообразили… Хотя вот Врубель и Петров-Водкин – это откровенно хорошо.
Авангард. Это – да! Такого до нас не было. Такого еще не бачили. Но, при всей свежести и неожиданности, есть ощущение провокации и «постановки». Дурят нашего брата. Ей-богу, дурят. Особенно с этим «Черным квадратом». Чисто за мудаков держат.
Сталинский ампир и соцреализм. Скучно и вторично. Тот же Ильин делал выставку «Москва – Берлин». Там все раскрыто. Добавить нечего. Искусство «Третьего рейха». Мясо и жир. Пахнет машинным маслом (пролетариат) и коровьим навозом (трудовое крестьянство). Интеллигенты – в очках. Все – барахло. Разве только Дейнеко? Да и то…
Нонконформизм. Политики больше, чем искусства. Коллаж заменяет технику. Беспомощные попытки Бугаева (Африки) погнаться за Уорхолом. Занавес. Грустная периферия Европы. Захолустье. Типа Румынии или Финляндии.
Не мною сказано: русские – кочевой народ. И хорошо они делают только искусство, которое можно запомнить наизусть или положить в карман и унести с собой вдаль. А это – литература и музыка. Это у нас действительно мирового уровня. Толстой и Чайковский. Чехов и Рахманинов. Мусоргский и Достоевский.
А живопись, скульптура и архитектура – не наши жанры. Громоздко, хлопотно, неоперабельно.
Я пересек Централ-парк по диагонали и подошел к Линкольн-центру. Валерий Гергиев давал серию концертов. Стало веселее. На душе отлегло. Я засвистел мотивчик из «Щелкунчика» и пошел по Бродвею к Тайм-сквер.
Просто так.
– Ник! Вот недавно в Москве перезахоронили твоего родственника, философа Ильина.
– Дальнего родственника. Я даже не знаю степени родства.
– Тебе понятен пафос этого перезахоронения?
– Не знаю… Лежит человек под землей – ну и пусть лежит спокойно. Вот Бродский лежит в Венеции – и пусть лежит… С другой стороны, Ленина хорошо бы перезахоронить, чтоб лежал в Петербурге.
– Расскажи про своего отца.
– Мой отец, Владимир Николаевич Ильин, занимался религиозной философией, писал книги и преподавал в Париже в богословском институте. Если сравнивать его со знаменитым однофамильцем, то можно сказать, что Иван Ильин был ярый славянофил, а мой отец – евразиец с западной ориентацией. У нас в Париже, возле Ecole Militaire, был русский эмигрантский дом, немного сумасшедший: к нам постоянно приходили какие-то люди, собиралось человек по десять, пили чай и громко спорили. О смысле жизни, о России, философии и религии; типичные эмигрантские темы… Много разговоров было о Бердяеве, с которым мой отец в свое время поссорился. Посиделки эти происходили и днем, и ночью…
Мы были бедные. Помню, как я тянул мать к богатым витринам, требуя подарок на Рождество, – но всегда безуспешно. Одежду мне всегда покупали на распродажах, на благотворительных американских базарах…
Отец был старше мамы на двадцать лет, она его обожала. Он был русский, она – крещеная еврейка. У родителей не было времени заниматься мной. Когда мне исполнилось десять лет, меня отправили в интернат в Англию. Я не знал по-английски, меня обзывали froggy – «лягушатником». И над моей бедной одеждой издевались… Это прекратилось, когда я подошел к самому большому мальчику и дал ему кулаком в нос; после этого меня зауважали.
Это было прекрасное время. В школе, в нежном возрасте, я познакомился с будущей женой. Мне было тогда десять лет, ей – одиннадцать, это случилось в 1955 году. В школе нам выдавали карманные деньги – sixpence, полшиллинга. На них можно было купить или набор цветных пастельных карандашей, 78 цветов, или шоколадку Cadburry Black Magic. И вот я каждую неделю дарил ей то карандаши, то шоколадку… Она брала, молча улыбалась – и шла дальше, не обращая на меня внимания. Но однажды на каникулах она написала мне в Париж письмо. И так далее… Мы поженились в 1964 году. Конечно, я предпочел бы жить в Париже, но когда жена была беременна, мы поехали в Германию, к ней домой, там ей было легче, чем в парижском хаосе, – там и остались. Наши дети выросли в Германии…
– И они немцы.
– Они как немцы, да. Сын живет во Франкфурте, дочь – в Мюнхене. На самом деле хорошо, что судьба занесла меня в Германию: покойная бабушка говорила, что я там хоть научился работать, а то бы черт знает кем стал. Немцы – действительно работящий народ.
– Ник, я слышал, что ты любитель Марка Бернеса. Странно для западного человека!
– Я всегда был тайным поклонником Одессы. С чего это началось? Мой крестный отец, его звали Николай Полторацкий, я его очень любил – родом оттуда. Он жил в Париже, как и мы, но, когда мне было четыре года, вернулся в Одессу: у него мать болела. Там, в Одессе, он преподавал в духовной академии много лет. Когда я приехал туда в первый раз, его уже не было в живых, я увидел только его вдову и дочку… Его любовь к этому городу передалась мне. Я даже издал альбом «Odessa Memories» – это 300 открыток с видами дореволюционной Одессы. Кроме открыток, там есть статьи специалистов по истории города – преподавателей Гарвардского и Калифорнийского университетов. Сейчас Леонард Блаватник хочет издать эту книгу на русском. Он собирает все, что касается еврейской культуры в Одессе, – он ведь рос там.
– Когда ты узнал, что ты еврей?
– В 16 лет. Моя старшая сестра мне про это сказала. Я почесал затылок: евреи, евреи… Я читал про евреев в Ветхом Завете, другой информации у меня не было.
Я не задумывался о своей национальной принадлежности. Я не чувствую себя евреем. Я везде и всегда иностранец. В том числе, конечно, и в Израиле, где я не раз бывал.
– Интересно, а что ты в старые времена думал про Советский Союз?
– Это была темная страшная зона, которой я не знал. Для меня это было на уровне мифологии. Интересный факт: помню, в 1953 году, мне было тогда девять лет, отец прыгает по лестнице и кричит: «Наконец-то Сталин сдох!» Был праздник, откупорили шампанское. Мой отец ненавидел коммунистов: он считал, что коммунизм означает гибель культуры. Он умер в 1974 году, так и не побывав в СССР. А вот мать после 1991 года ездила в Россию. Сам я попал в Россию впервые в жизни в 1964 году. Это было здорово!
– А было у тебя чувство, что вот это, типа, твоя родина?
– Нет, не родина точно – я в Париже ведь родился… Но я чувствовал: это что-то близкое… Что-то родное. Я тогда работал в турфирме и привез группу на Всемирный конгресс – по психологии, кажется. Меня поселили в МГУ, в высотке: там были дешевые номера.
– Ну-ка, ну-ка! И какое у тебя было впечатление от той жизни?
– Я помню, что пахнет дешевым бензином и каким-то странным табаком. Я прилетел на самолете Аэрофлота, больше никто в Москву не летал… Был в возбужденном состоянии, ночью не хотел спать, мне хотелось общаться с людьми, я искал собеседников среди студентов. Провести девочек мимо охраны МГУ – это было очень сложно.
– Девочек – в смысле валютных проституток?
– Не, не, я не мог себе такого позволить… Тогда у меня денег вообще не было! Это были русские простые хорошие девочки. Через несколько дней я научился проводить гостей через страшных железных старушек на вахте: надо было нанимать людей, которые отвлекали бабушек и угощали их конфетами. Мы приходили ко мне в номер, разговаривали и слушали «Битлз»: я привез с собой пластинки. Я их раздарил все. Кроме «Битлз», у меня была кассета с записью «Луки Мудищева», на радио «Свобода» был гениальный диктор, который надиктовал текст басом, под музыку Чайковского.
Однажды меня чуть не арестовали.
Дело было так. Я до такой степени не представлял себе жизнь в Советском Союзе, что привез с собой такое забавное издание «Студент», на русском языке, в котором был напечатан «Лука Мудищев» с хвалебными рецензиями, якобы написанными Хрущевым, Фурцевой и министром обороны СССР. Типа «Каждому солдату Советской армии необходимо изучить этот текст и руководствоваться им в повседневной жизни наряду с Уставом караульной службы». Я провез через шереметьевскую таможню целый чемодан с этими журналами – и потом, как полный наивный мудак, раздавал их прохожим на Красной площади. Ну что, теперь я могу гордиться, что участвовал в просвещении советских людей.