Открой глаза. Эссе об искусстве — страница 15 из 60

Почему же литографию запретили, заранее предупредив Мане, что законченную картину не примут в Салон 1869 года? Здесь снова зияет манящий пробел. Не существует официального документа с галочками в графах «подстрекательство к мятежу» или «эстетически неблагонадежна». Джон Хаус утверждает, что прегрешение Мане должно было быть серьезнее просто изображения события, конфузящего правительство, поскольку две другие картины на тот же сюжет, написанные Жюлем Марком Шамерла (к сожалению, утраченные – еще один пробел), были приняты в Салон 1868 года. Возможно, дополнительная причина исключения картины Мане – ее «кажущаяся отстраненность от событий и отказ выделить четкую мораль», даже ее «обобщенный мазок и кажущаяся незавершенность». Может быть, но было бы ошибкой наделять органы цензуры излишней рациональностью (или излишним эстетизмом). Они, как известно, живут в своем мире, у них свои причуды и фобии. «В случае сомнения запретить» – вот их основное правило. Прекрасным поводом для запрета была репутация художника (Мане знали как республиканца). Как было на самом деле, сейчас уже не восстановишь. А цензура продолжает действовать, ограничивая знания потомков. Это не просто запрет картины и литографии с нее: подавлена реакция поколения, для которого она написана, тех людей, что могли бы поведать нам, как ее следует читать. Из-за этого пробела для сегодняшнего зрителя картина оказывается еще более непроницаемой. В этом смысле цензура своего добилась, как это часто случается.


Фрагменты с изображением унтер-офицера, взводящего курок, с лондонской (слева) и мангеймской (справа) картин

Слева: Эдуар Мане. Казнь императора Максимилиана. Фрагменты с изображением унтер-офицера, взводящего курок. 1867–1868. Национальная галерея, Лондон. Фото: akg—images; справа: Эдуар Мане. Казнь императора Максимилиана. 1868. Кунстхалле, Манхейм. Фото: The Art Archive.

Моризо«Без определенных занятий»

Многие художники живут, ощущая вечное присутствие призрачного двойника и осознавая, что их карьера сложилась бы иначе, если бы они поступили так, а не эдак, если бы судьба сделала за них тот выбор, а не иной. В глубине души они никогда не забывают о пути, на который не вступили[19]. Для одних эта тень материализуется, для других не воплощается въяве и незримо тревожит, не давая покоя и неотступно преследуя, как призрак. Мало найдется тех, кто испытывал бы эту раздвоенность более остро и более мучительно, чем Берта Моризо.

Жили-были три сестры: Ив, Эдма и Берта, дочери высокопоставленного парижского чиновника, – и мать всей стайкой отвела их заниматься рисованием к жившему по соседству посредственному живописцу папаше Шокарну. Разумеется, она стремилась сделать из них не профессиональных художниц, а светских дилетанток, чтобы владение карандашом и красками повысило их потенциальную привлекательность на парижской «ярмарке невест». Ив бросила занятия почти сразу, объявив, что скорее пойдет в учение к модистке, чем будет постигать рисунок и живопись у папаши Шокарна, и в свое время обвенчалась с одноруким ветераном Мексиканской войны, подвизавшимся теперь на поприще налогового инспектора в Бретани. Однако Эдма и Берта оказались более упорными и более талантливыми; недовольные уроками Шокарна, они попросили определить их к художнику получше и были посланы к лионскому живописцу (ученику Энгра) Жозефу Гишару. От него они перешли к Коро, у которого принялись писать с натуры пейзажи в любимом им «фирменном» стиле и копировать работы мастера. Затем он передал их своему ученику Ашилю Франсуа Удино. Совершенно очевидно, эти занятия живописью угрожали превратиться в нечто большее, чем всего-навсего украшение благовоспитанных девиц. В 1861–1867 годах сестры вместе путешествовали по Франции, писали на пленэре и исполняли одна по отношению к другой обязанности гувернантки и дуэньи. Вместе они представили также свои работы в Салоне. Далее следует сказать, что обе они были очень одаренными, – и Эдму признавали лучшей. Коро находил ее более дисциплинированной ученицей и обменивался с нею картинами, а Мане, кажется, чуть было не приобрел одну из ее работ.

Но потом они избирают разные пути. В 1869 году Эдма, на тот момент двадцатидевятилетняя и по-прежнему «безумно увлеченная» живописью, выходит замуж за офицера флота Адольфа Понтийона. Берта продолжает занятия живописью в одиночестве. Много лет они были столь неразлучны, что не обменялись ни единым письмом; теперь они начинают переписываться. Первым своим долгом Берта считает утешение сестры:

Живопись, то дело, об утрате которого ты столь скорбишь, – источник множества горестей и печалей… Полно, избранная тобою участь отнюдь не самая тяжкая… Не гневи судьбу. Помни, сколь грустно остаться одной: как бы то ни было, любая женщина чрезвычайно нуждается в любви и привязанности.

Кроме всего прочего, Берте теперь требуется новая спутница и дуэнья, и эту обязанность наследует ее мать. Мать должна присматривать за нею не только когда она пишет на открытом воздухе, но и когда ее пишут в помещении. Мане создаст с десяток ее портретов, самый знаменитый из которых, «Берта Моризо с букетом фиалок», по мнению Поля Валери, есть лучшая картина, написанная со времен Вермеера. Они сопоставимы с соборными фасадами Моне, циклом пейзажей, на которых один и тот же вид запечатлен в разную погоду и в разном настроении. А еще эти портреты свидетельствуют о глубокой и напряженной внутренней связи художника и его модели – высказываются предположения, что Мане всю жизнь любил Моризо, – и не без некоторого шока мы осознаем, что сеансы позирования неизменно проходили под бдительным, неусыпным взором мадам Моризо. Однако репутацию Берты приходилось беречь, ведь ей в свою очередь предстояло выйти замуж. Впрочем, она продолжала заниматься живописью, и в том же возрасте, в каком Эдма вступила в брак, приняла собственное решение: посвятить жизнь искусству.

В 1865–1868 годах Эдма написала портрет сестры, изобразив ее стоящей у мольберта, с кистью в руке, в профиль, с лицом, исполненным страстной сосредоточенности. Это необычайно талантливая работа и в смысле передачи индивидуального, неповторимого характера, и в смысле композиционного решения. Берта запечатлена в коричневом, отливающем тускло-фиолетовым халате, темно-каштановые волосы ниспадают ей на плечи; под халатом выделяется красная блуза, цвет которой повторяется в оттенке тонкой красной ленты, охватывающей голову. Портрет выдержан в преимущественно строгой, довольно мрачной цветовой гамме, нарушаемой лишь двумя яростными всплесками света. Слева, по самому краю картины, сбегает вниз, чуть отклоняясь от вертикали, освещенный подрамник с кромкой холста, над которым работает Берта. В центре картины более мощный поток света, исходящего из противоположного угла, озаряет решительное лицо Берты, три белые пуговки на блузе, пальцы пишущей картину руки и свисающую белоснежную тряпку; тот же поток света, впрочем уже не столь яркий, падает на кончик ее кисти и на ребро палитры. Этот портрет представляется пронзительным и трогательным вдвойне: с одной стороны, он открывает нам ту силу характера, которая превратит Берту Моризо в истинного художника, хотя она пока об этом не подозревает. С другой стороны, это одна из всего двух картин Эдмы Моризо, сохранившихся до наших дней. В какой-то момент, руководствуясь мотивами, о которых мы можем только догадываться, она уничтожила все свои работы, кроме этого портрета и одного пейзажа. Утверждения о том, что талант не сумел осуществить себя или столкнулся на своем пути с непреодолимыми препятствиями, нередко звучат голословно, а то и сентиментально, но, кроме этого портрета, есть и другие свидетельства ее признания. В конце 1873 года Дега, вместе со своими единомышленниками участвовавший в подготовке Первой выставки импрессионистов, писал мадам Моризо, надеясь заручиться ее поддержкой и убедить Берту показать там свои картины: «Мы полагаем, что имя и талант мадемуазель Берты Моризо слишком важны, чтобы мы могли без них обойтись». А затем этот мнимый женоненавистник обращается с еще одним призывом к Эдме, притом что она уже четыре года как замужем и четыре года как забросила живопись: «Не знаю, с Вами ли сейчас мадам Понтийон, но не хотела бы она в преддверии выставки вспомнить, что некогда и она, подобно своей сестре, была художницей и могла бы вновь вернуться к творчеству?» В данных обстоятельствах трудно вообразить более великодушную и щемяще-грустную фразу, чем «могла бы вновь вернуться к творчеству».

Многообещающая карьера многообещающего художника часто начинается следующим образом: восторженное семейство (особенно мать) превозносит сводящийся к нескольким штрихам этюд, строящееся на нескольких смутных, неясных образах четверостишие, музыкальную пьесу с едва различимой мелодией; затем мир – учитель, зрелый живописец, писатель или музыкант, а впоследствии и критики-рецензенты – обращает на его талант взор куда более строгий, преклоняет к нему слух менее предубежденный и безжалостно растаптывает его. В случае Берты Моризо мы можем наблюдать обратную схему: именно мать подвергала сомнению ее талант, убеждала оставить живопись и писала Эдме: «Возможно, у нее и есть необходимое дарование, я была бы в восторге, если бы она и в самом деле обладала талантом, но талант этот – не из тех, что может принести коммерческий успех или признание публики; она никогда не продаст ничего, написанного в ее нынешней манере, а писать в ином стиле она не способна». Не следует видеть здесь возражение мещански, обывательски настроенной матери: мадам Моризо была образованной, высококультурной женщиной, поддерживавшей тесные отношения с композиторами и поэтами (однажды Россини выбрал Берте пианино и даже расписался на нем). Мадам Моризо просто не в силах была поверить, что ее дочь наделена достаточным дарованием. Убедить ее в обратном не могли даже всеми признанные живописцы: «Пюви [де Шаванн], – сообщает она Эдме, – сказал ей, что ее картины отличает такая утонченность и изящество, что другие, глядя на них, расстраиваются, и что он, увидев их, возвращался домой, испытывая отвращение к самому себе. Правда ли они так хороши?» И продолжает: «Вчера к нам на минутку заглянул месье Дега. Он сделал ей несколько комплиментов, хотя ничего не посмотрел: он просто хотел раз в кои-то веки проявить любезность. Если верить этим великим людям, она стала настоящей художницей!»