Откровение Егора Анохина — страница 53 из 54

— Нет пророков в своем отечестве, бабули! — весело вмешался в разговор молодой парень. Карие глаза его задиристо блестели. — Это еще в писании сказано! — проговорил и повернулся к Егору Игнатьевичу, спросил, подмигивая: — Завидуешь чужой славе, а, дед?

Анохин глянул на него, сказал:

— По обличью ты, вроде, похож на Поликашиных!

— Ну да, Поликашин я… А чо?

— Аксютка Поликашина бабка твоя?

— Да.

— Спроси у нее, куда делись твои дед с прадедом. Она помнит…

— А куда они делись? — весело и задиристо спрашивал парень.

— Этот святой чудотворец их вместе с двадцатью масловскими мужиками в двадцать первом году расстрелял. Это, кстати, было не первое его чудо в Масловке и не последнее. Я его многие чудеса своими глазами видел… А прадед у тебя был веселый, Аким Поликашин, ты на него сильно шибаешь…

Парень смутился, замолчал. А какой-то мужик, морщинистый, небритый, поддержал Егора Игнатьевича, стал громко рассказывать:

— И церкву в Масловке он развалил… Я мальчишкой был, в Коростелях мы жили. Как прослышали, что в Масловке церковь рушить будут, прискакали смотреть… Купола у нее были небольшие, аккуратные, всегда радовали глаз. Их смахнули трактором быстро. Цепляли по одному канатом, дергали, и летели они вниз. Хряснутся о землю, только красная пыль во все стороны брызжет, как при взрыве. Правда, командовал не он, а Шавлухин, был такой председатель, его потом тут же в Масловке и застрелили, достукался. А Чиркунов большим начальником в Тамбове был, мож, и правда чекистами командовал… Помню, он такой важный стоит, смотрит, как купола падают, и в ладоши хлопает, как в театре. Одобряет, значит…

Обе старушки притихли. Молчал и Егор Игнатьевич. Скверно было на душе, ругал себя, зачем в их разговор встрял. То, что Чиркунов присутствовал при разрушении церкви, он до сих пор не знал, а то бы не раз ткнул ему в глаза в споре.

На Рождество Егор Игнатьевич чувствовал себя плохо: болела поясница, еле разогнулся с утра, ноги дрожали, вихлялись, голова мутная, туманная. Выпил полстаканчика бальзама «Битнера», который привез ему из Москвы племянник, истопил печку, посидел возле нее в тепле, послушал, как гудит в трубе, посмотрел, почитал уваровскую газету, которую принесла вчера почтальонша. Читал, а мысли были у Насти, у нее сегодня день рождения, почему-то вспоминалась она молодой, совсем девчонкой, угловатой касаточкой. Эх, если бы не революции, не войны, как хорошо можно было бы с Настенькой жизнь прожить! Детей нарожали бы, сколько бы сейчас внуков-правнуков было! Бог дал долгие лета, а к чему они, к чему?.. Нет, не помешали бы их счастью ни войны, ни революции, если бы не Мишка, это он, только он, этот святой подлюга, испортил, искромсал, порушил его счастье с Настенькой. Надо было убрать его с пути давно, смалодушничал, не убил в Есипово, а он в отместку всю жизнь искалечил! Эх-хе-хе! Чего ж теперь вспоминать! И вдруг мелькнуло в голове, что, оказывается, для любви нет срока, можно любить и в девяносто лет, можно любить, пока сердце живо. В обед он решил сходить, поздравить Настю, каждый год поздравлял, а тут… Надо, надо… И стал собираться, приготовил для подарка большую бутылку бальзама.

Шел по пустой, молчаливой деревне потихоньку, скользил резиновыми галошами по льду, отворачивал в сторону лицо от летевшей навстречу измороси, прикрывал щеку рукавицей. Снега на улице мало, оттепель, дождичек весь снег почти слизнул, одни наледи на дороге, того и гляди — упадешь, ногу сломаешь.

Настя встретила его радостно, ждала. Михаил Трофимович тоже встретил с улыбкой, был он в праздничной рубахе, белый, чистый, ухоженный. В избе жарко натоплено. Клубы морозного воздуха пыхнули в прихожую, когда Егор Игнатьевич отворил дверь из сеней.

— А мы уж думали, не придешь: дождь на улице, лед один на дороге, шагу шагнуть нельзя!

— Как же, поздравить надо, — вытащил он из-за пазухи коричневую плоскую бутылку.

Настя начала ставить на стол холодец, моченые яблоки, блины, бутылку водки. Михаил Трофимович, несмотря на свою святость, от водочки не отказывался, говорил, это мусульманам Бог запретил пить, а нам он запрета не ставил. В Священном писании нигде об этом не сказано. И в Божьих заповедях нет.

— Ты все блины печешь, не устала?

— Праздник, надо… Помню, как ты их любил, — засмеялась она, — да и Михаил Трофимович пока не отказывается.

Поздравили Настеньку, пожелали ей доброго здоровья, выпили. Стали ругать погоду: в этом году совсем зимы нет.

— Надо любой погоде радоваться. Какую Бог дал, такой и радоваться, — благостно, сыто сказал Михаил Трофимович.

Даже эти невинные слова Чиркунова вызвали непонятный протест, раздражение в душе Егора Игнатьевича. Надо бы уйти, поздравил и хорошо, подумал Анохин, но остался, вздохнул:

— Не дай Бог мороз сейчас вдарит, все яблони побьет, без урожая останемся…

Еще немножко выпили, и беседа оживленней пошла. Частые воспоминания о Боге Михаила Трофимовича, как всегда, привели к разговору о Нем, об Иисусе Христе. Сегодня было Рождество Христово, и пересуды о Сыне Божьем были уместны. Анохин сказал, что не понимает, почему день рождения одного человека празднуют в разные дни: католики на две недели раньше. Михаил Трофимович начал объяснять, но Егор Игнатьевич не слушал его, изначально не верил никаким объяснениям. День рождения один, двух не бывает. Иль в этот день, иль в тот — и все.

— Как ни объясняй, убедить все равно нельзя, что у человека может быть два дня рожденья, — стараясь говорить спокойно, сказал Егор Игнатьевич. — Это все люди придумали, церковники никак общий язык найти не могут, потому-то у нас за тыщу лет народ не особенно-то в Христа поверил: пришел спасать людей, а никого не спас, даже самого себя спасти не смог, распяли…

— Народ у нас богобоязненный, веру глубоко принял. Сейчас в церковь валом валит, — твердо, убежденно, как о факте, не нуждающемся в возражении, заявил Михаил Трофимович.

— Если бы он был богобоязненный, церковь чтил глубоко, он бы за нее горой встал, не дал бы ее разрушать ни в Москве, ни в Масловке! — живо, с некоторым ядом возразил Егор Игнатьевич. — Вспомни, при тебе было, противились у нас люди сносу церкви или нет? Только, наверно, две-три старушки особо богобоязненных скорбели, а остальные только любопытничали, когда купола в пыль превращались. А почему, почему? Богохульники? Нет, нет… Чужая вера глубоко в душу народа за тыщу лет внедриться не смогла. Как ни пытались церковники вытравить веру народную, как ни притягивали христианство поближе к народным верованиям, до сих пор народ в домовых да леших верит. Троицу придумали ему для убедительности от цифры три, которую народ всегда считал магической… Найди в писании хоть слово о троице, почитай внимательно. Нигде не найдешь! Сам Христос называл себя сыном человеческим. Только через триста лет после смерти Иисуса церковники его вторым Богом сделали, а еще через сто лет третьего Бога придумали — Святой дух. Чтобы народ завлечь, плюнули даже на первую заповедь Божью — Бог един, три Бога у них стало…

— Они единосущны, — перебил, вставил Михаил Трофимович.

— Вот-вот… Когда церковников потом ткнули носом в это новоявленное многобожие, язычество, они еще двести лет спорили, как из этой глупости выбраться, и придумали, что все три Бога эти: Бог-отец, Бог-сын и Бог Святой дух, единосущны. Мол, это и есть сам Бог в трех ипостасях, единый Бог. А вышло еще глупее! Вышло, что Бог самого себя послал спасать людей, а потом самому себе молился в Гефсиманском саду, восклицал: «Отче! О, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо меня! Впрочем, не моя воля, но твоя будет!» Что же это он, Бог, всевидящий, всемогущий, всезнающий, забыл вдруг, что он бессмертен, испугался креста. А на кресте, на кресте как себя повел? Возьми Евангелие, прочти, увидишь, как Иисус восклицал: «Боже мой, Боже мой! Для чего ты меня оставил?» Выходит Единосущный сам к себе обращался, сомневался в себе, скорбел о себе, к себе взывал. Каким-то шизофреником церковники Бога выставили, и давай спорить еще триста лет, так и не нашли из своей глупости выхода и объявили: верить в троицу и все! Она единосущна, и никаких вопросов. А кто вопросы задает, тот еретик, на костер его! Выход найден! Верь, и вопросы не задавай. А народу что, народу приятно, как было у него двадцать Богов, так и осталось, только имена другие.

— Откуда двадцать взялось? Кого ты еще к Богам причислил? — засмеялся снисходительно Михаил Трофимович.

— Разве тебе неведомо, кому еще народ молится? Разве ты сам не молился Пресвятой Богородице? — запальчиво спросил, воскликнул Егор Игнатьевич, уязвленный снисходительным тоном Чиркунова: за дурачка почитает. — Иль Николаю Угоднику? Дальше перечисляй сам, их много апостолов, святых и Божьих угодников, кому в церкви молятся. Раньше греки за главного бога почитали Зевса, который вместе со своей богиней Герой народил множество богов и боженят, разных венер с гермесами, да афин с меркуриями. Римляне оставили себе этих богов, только имена поменяли: Зевс стал Юпитером и так далее. У славян был свой неведомый бог Род, и множество богов поменьше, а считали славяне себя внуками доброго солнечного божества — Дажьбога… Когда молния блистала, греки говорили, что это Зевс-громовержец гневается, стрелы свои пускает, древние славяне приписывали гром и молнию Перуну, а сейчас что народ говорит, когда гром грянет? Вспомни, вспомни, что в Масловке говорят?

Михаил Трофимович молчал, а Настя сказала:

— Илья-пророк на колеснице скачет.

— Вот-вот, видишь, еще один Бог — Илья-пророк! Ему и молятся, крестятся, когда гром гремит… Как было язычество, так и осталось, только своих родных богов на чужих поменяли, чужим богам молятся и ропщут, стонут: почему на русскую землю напасти одна за другой сыпятся? Сколько еще народу страдать? Почему от нас Бог отвернулся? Нет, спросить, за какие такие заслуги Бог чужому народу помогать будет, когда у него свой есть? Японцы молятся своим богам и живут по-человечески, а мы своих богов отринули и почему-то у чужого Бога хорошей жизни просим. Ждите, ждите!.. Нечег